Мне остается ответить на два пункта Вашего письма. Поездка моя в Одессу была не бесплодна. Операция заключается в том, что Сапунопуло сразу уплачивает все мои долги и за это берет меня, т. е. все мое имущество, в кабалу на неопределенное число лет. Мы спорим о подробностях, но, вероятно, придем к соглашению. Ликвидация усложняется тем, что у него есть дочь Сонечка, которая очень со мною кокетничает. Мне кажется, что во мне ей нравится не столько наружность, сколько придворное звание. Эта девица немногим моложе меня, дурна, как смертный грех, и имеет всевозможные претензии: говорит на пяти языках, играет на фортепиано и на арфе; кроме того, поет и даже пишет стихи. В такую энциклопедическую кабалу я, конечно, не пойду.
Зачем Вы непременно хотите знать, от кого и что я слышал о Вашей дружбе с Кудряшиным? Клянусь же Вам, что я решительно ничего не слышал, а упомянул о Кудряшине потому, что раз действительно ему завидовал, видя, как Вы были с ним любезны. Да и что такое я мог слышать? Вы не только царица по красоте,— Вы и во всех других отношениях стоите на такой недосягаемой высоте, что никакая злая клевета не может дотянуть до Вас своего змеиного жала.
А теперь позвольте мне на время забыть и Кудряшина, и Сапунопуло с дочерью, и все остальное, чтобы предаться одному занятию: считать дни и часы до того счастливого мгновения, когда приезд Ваш окончательно сведет с ума и без того уже безумного, но искренно Вам преданного
А. Можайского.
4. ОТ ВАСИЛИСЫ ИВАНОВНЫ МЕДЯШКИНОЙ
(Получ. 17 апреля.)
Ваше Сиятельство. Тетушка Ваша и моя благодетельница Анна Ивановна приказали мне написать Вам, что они будут ждать Вас с радостью и нетерпением; сами же они писать не могут по причине большого ослабления. А я-то как буду рада повидать Вас! Вы, конечно, меня забыли, а я хорошо помню, как Вы здесь бегали такой миленькой крошкой и своими невинными ручонками били меня по щекам и приговаривали: «Вот тебе, Селися!» А еще просят Вас Анна Ивановна привезти им черносливу французского в синих коробках. Здесь этого чернослива ни за какие деньги достать нельзя, а тетушка его очень любит, и он помогает ихнему пищеварению.
Целую ручки Вашего сиятельства и остаюсь рабски Вам преданная Василиса Медяшкина.
Приезжай скорее, друг мой Катя.
Твоя Анна Кречетова
5. ДЕПЕША ОТ А. В. МОЖАЙСКОГО
(Получ. в Москве 22 апреля.)
Умоляю не телеграфировать тетушке о приезде; встречу на станции с дормезом и лошадьми, которые помчат Вас, куда прикажете.
Можайский
6. ОТ НЕГО ЖЕ
(Получ. в Красных Хрящах 29 апреля.)
Нужно ли говорить Вам, милая, дорогая графиня, что день, проведенный с Вами, никогда не изгладится из моей памяти, что тяжелые яства Надежды Васильевны показались мне самым тонким обедом, что те три часа, которые я провел потом с Вами в ожидании лошадей, были счастливейшими часами моей жизни? Вы спросили меня на прощанье, отчего я не предложил Вам провести этот день в Гнездиловке? Боже мой! отчего... отчего... Да, конечно, оттого, что не посмел! Неужели же Вы думаете, что я не желал этого? Неужели Вы не видите, что вся моя жизнь принадлежит бесповоротно Вам? Я ничего у Вас не прошу, ни на что не надеюсь, мое счастье — чувствовать себя Вашим рабом и знать, что у меня есть какая-нибудь цель в жизни.
Вы, конечно, не забыли, милая графиня, своего обещания обедать у меня завтра с Надеждой Васильевной. Представьте себе, что этот обед приходится отложить, потому что Ваша подруга заявила, что она ехать ко мне без мужа не может (какая провинциальная чопорность), а муж встречает какого-то сановника, который в 6 часов проезжает через Слободск. Надежда Васильевна просит перенести обед на послезавтра, и я надеюсь, что Вы против этого ничего не имеете, но тут является следующая компликация. Вы сговорились ехать на лошадях Надежды Васильевны, а тетушкины одры должны были отдыхать в городе, но так как Надежда Васильевна едет с мужем на двухместном фаэтоне и для Вас места нет, то не согласитесь ли Вы, не заезжая в город, приехать ко мне прямо проселком? Маршрут Ваш будет следующий: до парома Вы доедете по известной Вам дороге, после переправы Вы повернете налево на Селихово и Огарково, потом свернете на большую дорогу и на седьмой версте увидите направо от дороги старый гнездиловский дом, который весь расцветет, когда Вы переступите его порог, как расцвело мое еще не старое, но уже помятое жизнью сердце. Выезжайте пораньше, часов в девять. Мы позавтракаем в той беседке, в глубине сада, о которой я Вам говорил, и терпеливо будем ждать добрую, но скучную Надежду Васильевну и ее столь необходимого для нее мужа.
Это письмо я решаюсь послать со своим приказчиком. Жду на коленях милостивого ответа.
А. Можайский
7. ОТ НЕГО ЖЕ
(Получ. 4 мая.)
Милая моя Китти, ради бога позволь мне приехать в Хрящи и представь меня тетушке; а это ужасно — жить от тебя так близко и в то же время так далеко. Будь спокойна, я буду вести себя примерно, не выдам ни себя, ни тебя.
Твой А. М.
8. ОТ ГРАФА Д.
(Получ. 6 мая.)
Наконец-то, милая Китти, получил я твое извещение о благополучном прибытии в тетушкины Хрящи. Решительно не понимаю, что ты могла так долго делать в Москве. Впрочем, Москва, как говорил мой приятель, тем и отличается от Петербурга, что в Петербурге живем мы, а в Москве живут наши родственники. А от московских родственных обедов отбояриться трудно. Как странно, что тетушка не получила твоей депеши из Москвы, и какое счастие, что ты встретила на станции этого Можайского, который достал тебе карету и лошадей. Какой это Можайский? Камергер, бывший лицеист? Я его встречал на выходах во дворце и кое-где в обществе, но решительно не помню, чтобы он когда-нибудь был у нас и чтобы мне приходилось отдавать ему визит. Впрочем, тот ли это Можайский или какой-нибудь другой,— во всяком случае, большое ему спасибо.
Очень рад, что твои первые впечатления приятны и что чернослив поправился тетушке. Я велел Смурову[2] высылать ей каждую неделю по две коробки. Как Генрих IV сказал: «Paris vaut bien une messe»[3], так и я скажу: тетушкины Хрящи стоят нескольких коробок чернослива. Положим, мы с тобой имеем довольно и своего, но сорок лишних тысяч дохода никогда не мешают. А у нее, я думаю, не меньше.
Через час после твоего отъезда ко мне вбежала Марья Ивановна, или, по-твоему, Мери, вся растрепанная, в сильном волнении, и начала шарить в твоих ящиках, ища какую-то очень важную записку. Напрасно я ей объяснял, что твой архив ведется в таком порядке, какого можно пожелать любому государственному архиву, что он под семью замками, так что и мне невозможно в него «запустить глазенапы», как говорят моветоны у нас в клубе,— она все продолжала шарить, ничего не нашла и уехала в большом горе. Я воображаю, какая это важная записка!
У нас никаких особенных новостей нет. Во вторник, возвратясь из клуба, я был очень удивлен, увидя в швейцарской целую гору карточек; я совсем забыл, что это был твой приемный день. Швейцар по твоему приказу говорил просто: сегодня приема нет. Я не совсем понимаю, отчего ты пожелала окружить свою поездку какой-то тайной. Если бы ты уезжала на пять дней, это бы еще можно было скрыть, но как ты скроешь, если тебя не будут видеть две-три недели? Да и теперь уже кое-кто знает, и вчера баронесса Визен,— эта вестница Европы[4], как я ее называю,— спрашивала меня: правда ли, что ты поехала получать большое наследство? На завтра мы приглашены обедать в австрийское посольство. О тебе я написал, что ты нездорова, а самому придется ехать, как это ни скучно. В городе опять усиленно заговорили об Обществе спасания погибающих девиц. Хотят выбрать председательницей княгиню Кривобокую, но она, говорят, колеблется, потому что еще не знает, как на это Общество смотрят en haut lieu[5]. Игра моя в клубе идет хорошо; вчера встретил на Морской Софью Александровну, которая пригласила меня завтра играть у нее в винт запросто, в сюртуке.