И верно. Прошло совсем немного времени, и из подвала показался сначала деревянный ящик, а затем и сам хозяин.
— Вот! — сказал Азарян торжественным голосом и вынул из ящика новенький гектограф. — Это, конечно, не печатный станок, но в вашем хозяйстве, я знаю, пригодится и он.
Фиолетов обрадовался.
— Спасибо, господин Азарян. Сколько я вам должен?
Азарян смерил его удивленным взглядом.
— Фи, молодой человек! Неужели вы могли подумать, что у старого армянина повернется язык спросить деньги у людей, которые его спасли? Вам, наверно, еще нужна краска и восковка, так они тоже у меня есть. У старого Азаряна для хорошего человека все есть, так и знайте.
…Фиолетов выехал через день после того, как в Баку прекратилась резня. Поезд в Грозный пришел днем; Фиолетов подождал, пока стемнело, и, взвалив на плечо тяжелый ящик, отправился по старому адресу.
— Ты не будешь против, Сергей Петрович, если я это хозяйство у тебя приспособлю? — спросил Фиолетов.
— Какой разговор, Иван Тимофеевич. Домишко мой стоит в стороне, и улочка тихая. Лучше места не найдешь.
— И вот еще что… — Он смущенно глянул на хозяина. — В этом свертке разные запрещенные брошюры, подарок бакинцев, их бы подальше спрятать, пока не раздадим кому следует.
— Можно и это…
Всеобщей забастовки в Грозном не произошло, но там, где выступал на сходках Фиолетов, рабочие присоединялись к стачечникам железнодорожных мастерских.
Странное чувство овладело Фиолетовым. Он понимал, что в силу сложившихся обстоятельств в Грозном он, а не кто другой теперь вершит всеми революционными делами. Он мечтал о подмоге, завязывал связи с членами партии, но их было мало, и основная тяжесть лежала все-таки на нем. Каждую ночь он печатал листовки, которые сам и писал, каждый день он выступал на сходках перед бастующими рабочими.
Последние дни Фиолетов стал замечать, что во время его выступлений всегда присутствует одетый по-рабочему голубоглазый маленький человечек в картузе с лакированным козырьком, из-под которого торчат красные, видно отмороженные когда-то, уши. С первого взгляда он даже внушал симпатию; настораживало только то, что этот человек бывал решительно на всех сходках — на железнодорожной станции, в мастерских, на кожевенном заводе. Он не таился и ничем не выделялся среди рабочих, просто приходил на сходку, устраивался в уголке слушал.
За человеком в картузе стали наблюдать и однажды заметили, что он поздно вечером тихонько шмыгнул полицейский участок.
А на следующий день среди ночи в дом Сергея Петровича требовательно и громко постучали:
— Откройте! Полиция.
Спрятать гектограф не удалось. На столе лежали стопки отпечатанных листовок, восковка, несколько привезенных из Баку брошюр.
Тюрьма в Грозном была похожа на тысячи других тюрем России. Приземистое каменное здание со щелями окошек под потолком камер, угрюмый и тесный колодец двора, карцер с ослизлыми от сырости стенами. Начальство в грозненской тюрьме оказалось тупым и жестоким.
Конфликт с начальником тюрьмы произошел в первый же день.
— Я требую, — сказал Фиолетов жестко, — чтобы со мной поступали как с политическим. Надеюсь, вам известна разница между политическими заключенными и уголовниками?
После таких речей Фиолетов попал в карцер — хлеб и вода, которые получал он там, были, по крайней мере, съедобнее, чем тухлая капуста и затхлое пшено — обычное меню заключенных в камерах.
После недели карцера Фиолетова поместили в одиночку.
Его железную койку всегда поднимали на день, противно щелкал автоматический запор, прижимавший ее к стене. Писем не разрешали писать, не разрешали и свиданий.
Книг для чтения в грозненской тюрьме получить было нельзя — их просто там не было. Министерство внутренних дел отпускало российским тюрьмам какие-то гроши на приобретение литературы, но в Грозном эти гроши присваивало себе тюремное начальство.
И была еще одна особенность в грозненской тюрьме: в ней пороли розгами не только уголовников, но и политических.
Каждый день их выводили на получасовую прогулку по темному тюремному двору, напоминавшему каменный глубокий ящик, вымощенный булыжником. Сейчас между камнями пробивалась зеленая травка.
На четырех угловых вышках стояли часовые с винтовками, нацеленными на заключенных, которые двигались по кругу и цепочкой, обязательно заложив за спину руки. Разговаривать, конечно, не разрешалось, но иногда удавалось кое-кому поделиться невеселыми тюремными новостями.
— Вы знаете, юноша, за что бы я сейчас отдал полжизни? — спросил шагавший впереди Фиолетова пожилой интеллигентного вида человек. — За кусок свежего мяса.
— А я за свежую газету, даже за «Каспий», — ответил Фиолетов.
— Может быть, вам больше подошла бы «Искра»?
— Прекратить разговоры! — крикнул часовой.
Они замолчали, но продолжили разговор, как только вышли из поля зрения этого часового. Из всех четырех часовых он был самым вредным, другие иногда «не замечали», что заключенные нарушают порядок.
— Политик?
— Да. А вы? — спросил Фиолетов.
— Тоже. «За принадлежность к преступным сообществам».
— Рад познакомиться с вами… Фиолетов.
— Савиных.
— Надо составить коллективный протест и передать начальнику тюрьмы. С политическими обращаются хуже, чем с уголовниками.
— Начальник тюрьмы сволочь.
— Если он не удовлетворит наши требования, объявим голодовку. Говорят, это помогает.
— Хорошо. Я поговорю со своими.
— Прекратить разговоры! В карцере давно не сидели? — снова крикнул тот же часовой.
Требования составили через неделю. Остановились на трех, главных: улучшить питание, доставлять в тюрьму книги и свежие газеты, вежливо обращаться с заключенными.
К начальнику тюрьмы пошел Фиолетов.
— Имейте в виду, — сказал он, — что в случае отказа выполнить эти минимальные требования, политические заключенные объявят голодовку.
Начальник тюрьмы расхохотался.
— Вот уж, действительно, нашли чем испугать!
На очередной прогулке Фиолетов успел перекинуться несколькими словами с Савиных.
— Ну что ж, Иван Тимофеевич. Будь по-вашему. С завтрашнего дня начнем голодать, — сказал Савиных.
На следующий день утром тюремный надзиратель, как обычно, открыл окошечко в двери тринадцатой камеры и поставил на полочку миску с кислыми, дурно пахнущими щами. Обычно Фиолетов тут же быстро съедал это варево, но теперь не притронулся к еде.
Первый день он продержался довольно бодро. Даже не хотелось есть, просто сосало под ложечкой, но, настроившись на длительную голодовку, он старался не замечать этого.
На второй день появилось острое чувство голода, и Фиолетову стоило немалого труда не прикоснуться к миске с едой.
На третий день начала кружиться и тяжелеть голова и огромный комок стал в горле. Суп пах аппетитно, и Фиолетов даже помешал его ложкой. В миске лежал кусок свежего, хорошего мяса. Соблазн был слишком велик, и Фиолетов вылил суп в парашу.
Как сквозь сон он помнил, что в камеру заходил смотритель, несколько минут молча глядел на него, а затем плюнул и удалился, бросив на прощание:
— Подохнешь — никто и знать не будет!
— Ничего, узнают… — через силу ответил Фиолетов.
На четвертый день в теле появилась какая-то необычная легкость, есть совершенно не хотелось, и обед не пришлось выливать в парашу; нетронутый, его унес вечером надзиратель.
На пятый день Фиолетов почувствовал страшную слабость и в изнеможении лег на пол. Койку опускать по-прежнему не разрешали.
В камере снова появился смотритель. И уже не грозил, как в прошлый раз, а христом-богом просил прекратить голодовку и не смущать своим примером других, говорил, что о «печальных событиях в тюрьме» узнали в городе, кое-кто поднял шум. Просил пожалеть его: «У меня ведь семья, молодой человек, дети…»
О том, что было в последующие дни, Фиолетов помнил плохо. На девятый день голодовки он очнулся в тюремной больнице, куда его перевели по настоянию врача.