Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Теперь Пунин часто видит ее: то идет с ней менять карточки на паек; то приглашает к себе завтракать, и когда она спрашивает: «Рад, что я пришла?» – «довольно глупо» отвечает: «Еще бы»; то, проходя мимо лихачей на углах, мечтает: «Взять бы ее, закутать в мех… и везти в снежную пыль». Он, вчера еще правоверный коммунист, бросался защищать ее даже от самого Троцкого. Когда тот в 1922 году в статье «Внеоктябрьская литература» назвал Ахматову «приблизительной поэтессой», Пунин в ответ написал свою статью «Революция без литературы», где едко прошелся по вчерашнему своему кумиру. Правда, статью его, в отличие от статьи Троцкого, так и не опубликуют. Впрочем, это и неважно: «качели любви» Пунина и Ахматовой только взлетали еще. И скрывать отношения свои от близких, от посторонних им становилось все сложней.

«Наша любовь была трудной, – писал он, после того как в очередной раз решил, что все кончилось, – ни я, ни она не смели ее обнаружить… Ей казалось, что ей не простили бы близости со мной, мне тоже. Вероятно, простили бы. Но нас действительно все разделяло: положение, ее и мое, взгляды, быт, поколения, понимание искусства, темп самой жизни, потребности ума, я еще умел ее веселить, но она никогда не могла меня утешить. Мне часто было горько и душно с ней, как будто меня обнимала, целовала смерть…»

Ах, какие письма писал он ей поначалу! Ахматова изумлялась: «Вы пишете, как нежнейший ангел». «Милая любовь моя, моя кроткая, ведь кроткая? – писал он. – Как я люблю в тебе эту склонность к бродяжничеству, к беспечной безответственности, как у православной Кармен, когда ты крестишься на встречную церковь… а такая грешница…» Или: «Смотрел, как ты ешь яблоко, на твои пальцы, и по ним мне казалось, что тебе больно; какое невозможное желание сейчас во мне: их поцеловать, их целовать; это уже не любовь, Анна, не счастье, а… страдание… Чувствуешь ли ты то же самое?» Заносил в дневник в это время: «Ты ли это, наконец, моя темная тревожная радость?.. Как я люблю тебя… Как стебель ты. Гибкая; раскрывающая губы, злые и уничтожающие, говоря слова. Гибкая гибель, правда ли?.. Ты вся такая, из которой пить любовь. И пью, все позабыв…» Или: «Ты такая, как будто, проходя, говоришь: “Пойдем со мною”, – и идешь мимо. Зачем это тебе надо?.. Куда с тобою, ну, куда с тобою, бездомная нищенка?» А на другой день, словно спохватившись, добавлял: «Нежная моя радость, долгой любви не жди. Хрупка наша близость, как ледок…»

Любил. Любил ее «зубы со скважинками… большой лоб и особенно – ее мягкие черно-коричневые волосы», но понимал: это счастье всегда будет ускользающим. Еще и потому, что она не только изменяла ему, но – признавалась в этом. Плакала, называла «мальчишка мой» и… признавалась: «Думаешь, я верная тебе?..» После этих слов той же ночью он торопливо записывал в дневнике: «Мне ли прощать ее… Эта ее измена упала куда-то на самое дно и любви не тронула… Не скажу – я простил, но – не мне прощать ангела…» Ему тридцать четыре, у него, судя по дневнику, кроме жены Ани-Гали да романа с Лилей Брик, не было никого. А ей, «ангелу», – тридцать три года, и Пунин у нее – пятнадцатая любовь, если не считать влюбленностей детских и тех, о которых никто уже так и не узнает…

Однажды Ахматова мудро заметит: верной спутницей истины обязательно является какая-нибудь страшная неожиданность. И такая неожиданность, как бы проявившая истину, случится. Более того, случится именно на Казанской, еще до переезда сюда Ахматовой и Судейкиной. Однажды, в морозный февральский вечер, Ахматова и Пунин будут спешить на извозчике в Мариинский театр, и как раз на Казанской их пролетка налетит на человека. Извозчик остановится, а человек, оказавшийся под колесами, не сразу, но приподнимется, посмотрит на них и скажет: «Ничего, ничего, поезжайте, друзья мои…»

Происшествие, несчастье – но ведь и символ. И именно в этот день, после многодневных скандалов и рыданий, жена Пунина, Аня-Галя, про которую и Ахматова скажет потом, что она «человек, который обладает очень большой добротой и милосердием», обвинит мужа в подлости и скажет, что уходит от него. Пунин почти радостно сообщит об этом Ахматовой – и почти сразу догадается, что вспыхнувшее вдруг ни с того ни с сего пристрастие ее к опере и балету объясняется всего лишь ее романтической связью с заведующим режиссерским управлением Мариинского театра Михаилом Циммерманом – к нему ездила, с ним изменяла Пунину. А скоро будет изменять уже обоим с возникшим в ее жизни Павлом Лукницким. Изменяла, как напишет в «интимном» дневнике Лукницкий, даже когда Пунин минут на двадцать выходил «прогулять» ее собаку – сенбернара Тапа…

В любовном угаре, в подозрениях, как в путах, Пунин, совсем уж как юнец, даже выследит ее. В один из дней попросит взять его с собой на «Хованщину», достать второй билет. Ахматова легко согласится. Но когда через день он, напомнив ей об этом, твердо скажет: «Хочу идти с тобой в театр», сделает, как пишет Пунин, «нервную гримасу ртом, означавшую – не приставайте, пожалуйста». «Закусив удила», Пунин помчится в «контору» театра, достанет-таки место в директорской ложе и к увертюре войдет в нее.

В первом антракте увидит Ахматову с белой косынкой на плечах, потом потеряет из виду – она не вернется на свое место в восьмом ряду. «Сердце мое стучало, тело дрожало мелкой нервной дрожью», – вспоминал позже. Гаснут огни, начинается второе действие. И вдруг, когда опустил бинокль, он увидал ее – в своей же ложе, но отделенную от него выступом стены. «В страшном волнении, – пишет Пунин, – дрожа, я спрятался за угол в складки портьеры… Затем вошел певец Левик… затем – Циммерман и встал за нею…» Ахматова скажет потом, что у Лунина было страшное лицо, а он, устав бороться, через несколько дней признается себе в дневнике: «Не любит. Нет, не любит. Как жить, чем жить?..»

Жалея Пунина, Аня, жена его, передумает уходить от него. И Ахматова не отпустит, хотя и впредь будет ездить в театр «не для театра»… На прямой вопрос Пунина – почему она не хочет расстаться с ним? – ответит, что запуталась и в качестве объяснения приведет строчку из Мандельштама: ее фразу Пунин дословно занесет в дневник: «Эта (показала на себя) ночь непоправима, а у вас (показала на меня) еще светло». После чего он и станет называть ее иногда «Ноченька»…

А вообще, жила она здесь, на Казанской, как и раньше, как и дальше будет жить, бедно, растрепанно, безбытно. Перед Новым годом к ней забежит Чуковский. «Теплого пальто у нее нет: она надевает какую-то фуфайку “под низ”, а сверху легонькую кофточку, – вспоминал он. – Я пришел… сверить корректуру письма Блока к ней… Она долго искала письмо в ящиках комода, где в великом беспорядке – карточки Гумилева, книжки, бумажки… Много фотографий балерины Спесивцевой – очевидно, для О.А.Судейкиной, которая чрезвычайно мило вылепила из глины для фарфорового завода статуэтку танцовщицы…» Потом ехали в пятом трамвае. Чуковский купил яблок и предложил одно Ахматовой. Она сказала: «На улице я есть не буду… вы дайте, я съем на заседании». В трамвае оказалось, что у нее не хватает денег на билет (он стоил 50 миллионов, а у Ахматовой было лишь пятнадцать). Чуковский улыбнулся: «Я в трамвае широкая натура, согласен купить вам билет»…

Зайдет сюда, на Казанскую, и москвичка поэтесса Софья Парнок. «Очень ее удивило, – писал Горнунг, – что свою рукописную тетрадь со стихами Анна Андреевна достала из-под матраца. Стихи были написаны карандашом, и оказалось, что при поправках строки или одного слова Анна Андреевна стирала резинкой старый текст и вписывала новый…» В Москве, видать, так стихов не писали -там священнодействовали! Наконец, здесь, на Казанской улице, Мандельштам познакомит Ахматову со своей женой, которую впервые привезет из Москвы.

«В первый раз мы шли к Ахматовой пешком, – вспоминала Надежда Мандельштам. – Мандельштам топорщился…» – шел неохотно. Во-первых, помнил твердую просьбу Ахматовой, когда не так давно он стал слишком назойлив, пореже бывать у нее – он называл это «ахматовские штучки». Во-вторых, боялся встречи из-за двух выступлений своих в печати, где Ахматову обидел, сказав о ее якобы «столпничестве на паркетине». А в-третьих, в-третьих, опасался, как встретит она его Надю[42].

вернуться

42

В конце 1917 г., когда они часто встречались, Ахматова сказала вдруг Мандельштаму, что во избежание сплетен им нужно видеться пореже. «Если б всякому другому сказать такую фразу, – жаловалась она впоследствии П.Лукницкому, – он бы ясно понял, что он не нравится женщине… Ведь если человек хоть немного нравится, женщина не посчитается ни с какими разговорами». И добавила: «Он был мне физически неприятен. Я не могла, например, когда он целовал мне руку».

«Следов» этой ссоры он, видимо, и опасался, идя к Ахматовой на Казанскую.

25
{"b":"242175","o":1}