«Звучащая раковина» – это поэтическая студия, которая располагалась на Невском (Невский, 72), в доме напротив улицы Рубинштейна, тогда еще Троицкой. «Раковину» основал незадолго до гибели Николай Гумилев. Окно же комнаты, куда сходились студийцы, и сегодня легко увидеть с Невского – последний этаж, под самой крышей, широкое, куполообразное в центре. Там, в квартире знаменитого фотографа Моисея Наппельбаума (он в 1918 году сделал лучший фотопортрет Ленина, и его забрали в Москву), дочери его, стихотворки Ида и Фрида, собирали по понедельникам цвет русской литературы[38]. В это трудно поверить, но их порог переступали Гумилев, Сологуб, Кузмин, Ахматова, Ходасевич, Клюев, Замятин, Зощенко, Чуковский, Георгий Иванов, Лившиц, Волынский, Тихонов, Лозинский, Адамович, Пяст, Радлова, Каверин, Соллертинский. Из Москвы наезжали порой, правда порознь, Пастернак, Маяковский и Есенин. Это если не считать пропадавших на заседаниях молодых тогда поэтов: Оцупа, Берберову, Вагинова, Юркуна, Андроникова, Одоевцеву, Хармса, Аду Оношкевич-Яцына. А вообще, если смотреть на объединение литераторов шире, тут, в студии, не просто читались стихи «по кругу». «Здесь, – вспоминала потом Ида Наппельбаум, – разрушались браки, устанавливались новые связи, зарождались и рассеивались личные тайны…» Короче, здесь – «вершились судьбы»! Близость неба обязывала. Близость в прямом смысле – ведь если не было дождя, поэты, разгоряченные спорами, мнениями и амбициями, «вываливались» всей компанией на балкон, который фактически был крышей, и их взгляду представал весь Невский – от Адмиралтейства до Московского вокзала. Ида и Фрида вместе с матерью готовили студийцам скромные бутерброды. В центре большой комнаты, где ныне свечи, картины, статуэтки и полные ветра паруса легких занавесок, стояла когда-то грубая буржуйка с трубой, выведенной в форточку. «В комнате лежал ковер, стоял рояль и большой низкий диван, – вспоминал юный тогда Николай Чуковский. – Еще один ковер, китайский, с изображением большого дракона, висел на стене. Этому ковру придавалось особое значение, так как дракон был символом “Цеха поэтов”… Ни стола, ни стульев не было. На диване собравшиеся, разумеется, не помещались и рассаживались на многочисленных подушках вдоль стен или на полу, на ковре». Только Ахматова, «туго-туго натянув шаль на острые плечи», как вспоминают, всегда сидела на стуле, и всегда -с прямой спиной. И никогда не приходила сюда одна: сначала с Лозинским, потом с Лурье или Судейкиной, и наконец, уже в 1922-м, с Николаем Пуниным… Пунину, думаю, не обрадовались тут. Он был здесь белой вороной. Комиссар Русского музея и Эрмитажа, вчерашний заместитель самого Луначарского[39], Пунин, по словам последнего, плодотворно работал с Советами, «навлекая ненависть… буржуазных художественных кругов». Ведь это Пунин в 1918-м в газете «Искусство Коммуны», назвал Гумилева – кумира, мэтра этих самых «кругов» -«гидрой реакции», вновь подымающей свою «битую голову». «С каким усилием, и то только благодаря могучему коммунистическому движению, мы вышли год тому назад из-под многолетнего гнета тусклой, изнеженно-развратной буржуазной эстетики, – писал он в этой статье. – Признаюсь, я лично чувствовал себя бодрым и светлым в течение всего этого года отчасти потому, что перестали писать или, по крайней мере, печататься некоторые “критики” и читаться некоторые поэты (Гумилев, напр.). И вдруг я встречаюсь с ними снова в “советских кругах”… Для меня это одно из бесчисленных проявлений неусыпной реакции, которая то там, то здесь нет-нет да и подымет свою битую голову…» Каково?! Разве такое забывается? А если учесть, что 5 сентября 1918 года Советом народных комиссаров было принято постановление, разрешающее расстреливать всех «прикосновенных к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам», то статейка эта выглядела не просто доносом – призывом подавить «эстетическую реакцию». Но потом – вот уж курбеты истории! – 3 августа 1921 года тот же Пунин вместе с ненавистным им Гумилевым был арестован по «Таганцевскому делу» – доставлен на Гороховую[40]. Правда, через месяц стараниями все того же Луначарского его выпустят. Нарком по его поводу даст телеграмму прямо Уншлихту. «Во время своей деятельности, – сообщал в ней Луначарский, – Николай Николаевич (Пунин. – В.Н.) все более сближался с коммунистами и сделался одним из главных проводников коммунизма в художественную петроградскую среду. Ни о каком предательстве с его стороны не может быть и речи. Здесь явное и весьма прискорбное недоразумение. Со своей стороны, я прошу ВЧК как можно скорее разобраться в этом деле и лично предлагаю всякое поручительство как от имени Наркомпроса, так и от моего имени по отношению к тов. Лунину…» В той же телеграмме, представьте себе, нарком подчеркивал, что поручиться за Пунина может Осип Брик – «очень ценный сотрудник ЧК». Поручились. Все поручились. Пунина выпустили, и он, осмелев, попытался даже «выцарапать» у тюремщиков свои подтяжки, которые пропали на Шпалерной. Сохранилось его заявление комиссару Особого яруса товарищу Богданову: «На подтяжках имеется надпись: “Пунин (камера 32)”». Подтяжки не нашли, сказали, что они, видимо, были переданы другому лицу, а «других на замену нет».
Вот так. У Гумилева, первого мужа Ахматовой, отберут жизнь, а Пунину, последнему мужу ее, всего лишь не вернут подтяжки… А если серьезно, если о «подменах» более важных, то нельзя не сказать: Пунин не только знал Осипа Брика, с которым выпускал газету «Искусство Коммуны», но и стал, пусть ненадолго, любовником жены Брика, вернее уже – Брика и Маяковского, любовником Лили Брик. В дневнике своем запишет: «Зрачки ее переходят в ресницы и темнеют от волнения; у нее торжественные глаза; есть наглое и сладкое в ее лице с накрашенными губами и темными веками, она молчит и никогда не кончает… Эта “самая обаятельная женщина” много знает о человеческой любви и любви чувственной… Не представляю себе женщины, которой я бы мог обладать с большей полнотой. Физически она создана для меня, но она разговаривает об искусстве – я не мог… Если бы мы встретились лет десять назад – это был бы напряженный, долгий и тяжелый роман, но как будто полюбить я уже не могу так нежно, так до конца, так человечески, по-родному, как люблю жену…» Пунин расстался с Лилей, ибо не мог вынести ее доморощенных суждений об искусстве. Виделись они в «Астории» (Б. Морская, 39), где Лиля жила с Маяковским по соседству со всем «красным начальством» Петрограда (отель был режимным). А иногда – в его «холостяцкой» комнате на Инженерной (Инженерная, 4). Кстати, в «Асторию» он и позвонил для решительного объяснения с Лилей: «Я сказал ей, что для меня она интересна только физически и что, если она согласна так понимать меня, будем видеться, другого я не хочу и не могу; если же не согласна, прошу ее сделать так, чтобы не видеться. “Не будем видеться”, -она попрощалась и повесила трубку…»[41] Все, казалось, знал про Лилю, не знал лишь, что и она, как Осип, тоже была сотрудницей ВЧК, и тоже, видимо, ценной (ныне известен даже номер ее чекистского удостоверения)… Тоже, кстати, курбеты истории! И пока поэты голодали, ходили оборванными, пока Ахматова, в единственном своем синем платье, конфузясь, просила Чуковского раздобыть крепкие штаны для Шилейко (ученого с мировым именем!), с которым сама и не жила уже, Брики в Москве подумывали о собственном автомобильчике, который им привезет-таки из-за границы Маяковский… Ну да хватит об этом. Ведь через два месяца после последнего звонка Пунина в «Асторию», после последнего разговора с Лилей он и столкнется вдруг с Ахматовой. «Сегодня… видел Анну Ахматову с Шилейко, – запишет в дневнике. -Хорошо себя держит. У меня к ней отношение как к настоящей; робею ее видеть. Чувствую благодарность за то, что ушла от богемы и Гумилева и что не читает и не печатает сейчас стихов…» Потом – новая встреча, как я говорил уже, в ресторане «Европейской». И только уже в сентябре 1922-го Ахматова и пошлет ему ту записку с приглашением в «Раковину». Когда случилась любовь – неизвестно. Точно известно одно – 14 сентября станет их тайной датой, от которой будут отмечать свои «годовщины». Это число стоит под ее стихотворением к Лунину: «Я – голос ваш, жар вашего дыханья, //Я – отраженье вашего лица. // Напрасных крыл напрасны трепетанья, – // Ведь все равно я с вами до конца…» Тогда, видимо, она и была у него на Инженерной, где, по его словам, сидела на полу, «как девушка с кувшином в Царскосельском парке»… Удивительно, но через два года, когда в жизни Ахматовой появится юный Лукницкий, она станет бывать в доме ровно напротив – на Инженерной, 2, где Лукницкий жил с родителями. Все те же «совпадения» ее! Встречаясь с Лукницким, будет обманывать Пунина, а с Пуниным – Лукницкого. Поначалу Пунин окажется менее удачливым в любви, ибо даже в августе 1925 года запишет: «Уже скоро три года, как я с отчаянием в сердце и страхом узнал сладкие твои губы, а они все так же священны, далеки, недостижимы, как тогда в дверях милого дома 18…» Имел в виду дом на Фонтанке, где мы с вами уже побывали… вернутьсяИз пятерых детей Иаппельбаумов три дочери – Ида, Фрида и Ольга – станут поэтессами. Ида в 1924 г. войдет в ленинградское отделение Всероссийского Союза поэтов, а в 1925 г. – во Всероссийский Союз писателей. В 1927 г. опубликует первый сборник стихов «Мой дом». Выйдет замуж за писателя и поэта М.Фромана, родит дочку (нынешняя хозяйка квартиры на Невском – Е.Царенко-ва), переживет блокаду и эвакуацию. А в 1951 г. ее арестуют. «Вас мы не добрали в 37-м», – скажет ей на допросе следователь. Считается, что одним из поводов ареста стал донос о висевшем когда-то в ее квартире портрете ее кумира Н.Гумилева работы художницы Шведе-Радловой. Она своей любви к Гумилеву не скрывала и, в отличие от И.Одоевцевой, бумаг, связанных с ним, не уничтожала. Иду приговорят к десяти годам лагерей строгого режима и освободят лишь после смерти Сталина в 1954 г. Жить станет в двух шагах от студии, в доме, который ленинградцы нарекут «Слезой социализма» (ул. Рубинштейна, 10). Он тоже, хоть и обветшал, ныне цел. Фредерика переедет к отцу, станет помогать ему в фотолаборатории. Когда ночью 1958 г. скоропостижно скончается ее отец, Фредерика, потеряв в тот же миг сознание, умрет вслед за ним. А Ольга, выйдя замуж, станет довольно известным литератором – Ольгой Грудцовой. вернутьсяСохранилась, например, записка А.В.Луначарского, адресованная ему: «Комиссару Русского музея H.H.Пунину 31 июня 1918 года. Москва. Ввиду коренной реорганизации Эрмитажа, Коллегия по делам музеев и охране памятников искусства и старины выделила из своего состава комиссию с особыми полномочиями для всестороннего ознакомления с постановкой музейного дела в Эрмитаже. Так как комиссар Эрмитажа т. Г.С.Ятманов перегружен работой по коллегии в Петрограде и Москве… уполномачиваю Вас, товарищ, временно исполнять обязанности комиссара Эрмитажа, оставаясь в то же время комиссаром Русского музея. Народный комиссар А.Луначарский». вернутьсяЭто был первый арест Н. Лунина. А вообще, кто из нас не замечал – слова мстят нам даже спустя десятилетия. Тот же Н.Пунин в том же 1918 г. вместе с неким Е.Полетаевым выпустил книгу «Против цивилизации», в которой, в частности, были строки: «Отдельные индивиды могут, конечно, пострадать или погибнуть, но это необходимо и гуманно, и даже спорить об этом – жалкая маниловщина, когда дело идет о благе народа, и расы, и в конечном счете человечества…» Разве он знал тогда, что он будет еще дважды арестован и найдет смерть свою в ГУЛАГе. Погибнет и его соавтор -Е.Полетаев. Оба они и стали теми «отдельными индивидами», которые «гуманно» погибли и которых им самим в 1918-м было, разумеется – теоретически, совсем не жалко… вернутьсяНаивный! Именно после этого разговора он станет вдруг постоянно встречать ее на улицах. «Сегодня, едва я успел выйти, встретил ее, – пишет он, – она покраснела и поздоровалась на ходу сдавленным голосом… Днем я шел на лекцию, она встретилась мне на Невском, поздоровались за руку и разошлись. Теория вероятности!.. Что это значит?..» Он даже встретит ее однажды в час ночи, когда, провожая друга, выйдет за папиросами. «Еще раз, что это значит? – будет задаваться вопросом в дневнике. – Кто толкает меня и ее, что же это – предопределение?..» Он не знал, что Л.Брик не только с ним, со всеми мужчинами привыкла добиваться своего. И что через два года, в марте 1923-го, он, увидев ее в Москве, запишет: «Л.Б. говорила о своем еще живом чувстве и о том, как много тогда “ревела” из-за меня. “Главное, – говорила она, – совсем не знала, как с вами быть; если активнее – вы сжимаетесь и уходите, а когда я становлюсь пассивной, вы тоже никак не реагируете”. Но она одного не знает, – подчеркнет Пунин, – что я разлюбился, что вообще ничего не могло быть без влюбленности, какая бы она, Лиля, ни была…» |