— Не густо, — сказал Башир.
— Первого ноября 1954 года[59], — сказал офицер, — у революции не было никаких средств. И потом, вот увидите, как только вы возьметесь за это, вы сразу станете изобретательным! Без таланта здесь не обойтись.
Башир посмотрел на него: не шутит ли? Нет, тот был серьезен.
— Это как в реке, когда не умеешь плавать. Сначала бросаешься в воду, а потом пытаешься выбраться.
Он протянул ему чашку кофе.
— Случается, что и тонут… Два куска сахара или один?
— Два, — сказал Башир.
— Но чаще всего выбираются. — Он протянул Баширу ложку. — Многие так и учатся плавать… Все, что я говорю вам, доктор, вы, конечно, знаете лучше меня, вы читали об этом в книгах. А мы, крестьяне, очень гордимся, когда открываем какие-то вещи в жизни и можем сказать об этом другим, даже и ученым.
Как только он начал говорить, транзистор выключили. Теперь его снова включили.
— Это Си Мохаммед, — сказал офицер, — вы будете работать вместе с ним. Спрашивайте у него все, что вам потребуется, он в вашем распоряжении. Подготовьте рапорт и отдайте ему, мне его доставят. А теперь отдыхайте. Вы устали. У вас еще нет привычки. Счастливо!..
Он разом выпил чашку кофе.
Пришел джундий[60] и сказал, что все готово.
Он захватил автомат и вышел.
С его уходом развязались языки. Все говорили об операции «Бинокль». У Башира слипались глаза. Подошел Месауд. «Раз уж ты здесь, может, посмотришь там одного раненого брата. Ему очень плохо». Пришлось осмотреть их всех. Это заняло все утро. Время от времени Баширу приносили очень крепкий кофе, который не давал ему заснуть. К полудню, мертвый от усталости, он упал в углу укрытия прямо на землю. Скала едва ли показалась ему жестче пуховой подушки, на которую он клал голову в те далекие времена там, в Алжире.
Ему приснилась Клод, она выходила на берег вместе со старой женщиной в бигуди, которая говорила со старофранцузским акцентом, казавшимся Баширу восхитительным. Он проснулся.
— Хорошо отдохнул? — спросил Си Мохаммед.
— Спасибо, а ты?
— Знаешь, мы уже не спрашиваем об этом друг друга. Через несколько дней и ты привыкнешь — столько всего нужно будет делать, что отдых потеряет для тебя всякий смысл.
Башир вспомнил, что ему нужно встретиться с полковником, командующим III вилайи.
— Да, — сказал он, — я как раз хотел повидать Си Амируша.
— Си Амируша? — переспросил Си Мохаммед. Он засмеялся. — Да ведь ты его видел вчера, это он тебя кофе угощал.
В Тале дни шли за днями, и все они были не похожи один на другой. Жители деревни едва успевали усвоить одни правила поведения, как их уже заставляли привыкать к другим, часто прямо противоположным. Днем, с французами, надо было изображать из себя жертву. «Феллага вооружены, а у нас ничего нет, чтобы защищаться. Если мы не будем делать того, что они велят, они нас всех перережут». Ночью же, с партизанами, мы были братьями, которые лишь в силу необходимости вынуждены уживаться с врагом, чтобы помочь делу Армии национального освобождения. Большинство жителей Талы действительно хотели этого освобождения, но, чтобы добиться его, партизаны выбрали путь прямой, мы же — более извилистый, но не всегда менее опасный: жить рядом с врагами, а иногда и среди них.
Таких, кто хотел победы французов, было немного, но на их стороне была сила. Их можно было пересчитать по пальцам, но говорили они не таясь, во весь голос, ели досыта, вредить могли безгранично.
Эти люди и представляли для нас главную опасность. Пока мы имели дело с французскими солдатами, мы почти всегда ухитрялись их провести, ведь они ничего не знали ни о нашей стране, ни о наших обычаях. И они, и мы были вынуждены придерживаться определенных правил игры, хотя игра была жестокой. Мы воевали с французами, но вовсе не собирались из-за этого ненавидеть друг друга всю жизнь, каждый стремился лишь победить. С теми же из наших, кто выбрал другой лагерь, игра сразу стала беспощадной, не на живот, а на смерть. Они обрубили все якоря и хорошо знали, что судьба их неразрывно связана с обреченным на гибель плотом, за который они уцепились и который отчаянно, час за часом, сражается с бурей. Этих не проведешь, с ними нельзя проявлять ни слабости, ни забывчивости. Они рисковали в игре не какими-нибудь там духовными ценностями: честью победы, потерей Запада, который для них ничего не значил, или верой и родиной. Нет. С ними все было проще и в то же время трагичнее, потому что ставкой в игре была их собственная шкура. Конечно, они прилично наживались, взявшись за такую нелегкую работенку, но как трудно давалось это богатство, добытое с риском для жизни, ценой безвозвратно утраченного уважения со стороны других, а часто и уважения к самому себе!
С тех пор как началась война, Тала стала совсем иной. В деревне не было мужчин. Те, кто ушел воевать, не подавали о себе никаких вестей, и о них почти ничего не знали. Из тех, кто работал во Франции, сюда теперь мало кто приезжал. Они присылали только деньги да письма, в которых неизменно говорилось, что у них, мол, все хорошо. Иногда кое-кто, набравшись смелости или по недомыслию, приезжал все-таки в Талу провести свой трехнедельный отпуск. В первые дни появление такого человека в деревне было похоже на порыв свежего ветра. Он рассказывал о заводе, на котором работает, о зарплате, о друзьях, о том, что ходит в кафе, в кино, как будто так оно и должно быть. Говорил о том, что делает по вечерам: ведь там, где он жил, не было комендантского часа. Потом к нему приходил Тайеб и назначал его в караул, лейтенант САС вызывал для проверки документов и получения нужных ему сведений, уполномоченный Фронта требовал уплаты взносов, а Мальха задавала ему коварные вопросы, пытаясь дознаться, не мессалист ли он и не подослан ли полицией. Мало-помалу вновь прибывший приноравливался к жизни обреченных Талы, и через несколько дней у него оставалось одно-единственное преимущество перед ними: знать, что его пребыванию в аду скоро наступит конец. В день отъезда с ним приходили проститься односельчане, в их взглядах были и ненависть, и зависть. На другой день о нем никто уже не вспоминал.
Не очень-то вспоминали у нас и о тех, кто поселился где-нибудь в другом месте, особенно в городе. Там им было спокойно. А лучше всего было в самом Алжире, где, судя по рассказам, люди продолжали вести жизнь, полную удовольствий, не надо было только уезжать далеко от города. Говорили даже, будто жители Алжира веселятся больше, чем прежде, наверное, чтобы забыться, а может, еще и потому, что предвкушение близкой смерти обостряло у них аппетит к жизни. Этим-то людям мы больше всего и завидовали и ненавидели их больше всего на свете. Они, как и мы, из Талы. Так почему же они не хотят делить с нами нашу деревенскую жизнь, стоять, подобно нам, по ночам в карауле, как мы, возвращаться по вечерам домой еще засветло, натыкаться на всех углах на Тайеба и выслушивать его ругань, надеяться вместе с нами без всяких на то оснований и страдать вместе со всеми? Были у нас и такие, что уехали даже в Тунис или Марокко, и если война доходила до них, то только через газетное вранье, а в письмах своих мы мало что могли им сказать.
В Тале остались лишь те, кто не мог не остаться, как оставались камни, деревья, стены, родники или, может, еще святые — покровители нашей деревни. Если только они действительно когда-нибудь у нас были. Потому что теперь даже самые преданные когда-то этим святым люди сомневались в их могуществе, а то и в самом их существовании. Столь немыслимым казалось, что ни одно из несчастий, обрушившихся на нас, не пробудило в них ни сострадания, ни гнева.
Однако самой великой нашей бедой было то, что теперь нам не удавалось ни оградить себя от непредвиденного, ни освоиться с ним постепенно, как это бывало раньше. Прежде самые большие новшества как бы сами собой укладывались в привычные нам рамки. Теперь нечто непредвиденное обрушивалось на нас каждую минуту и повергало нас в полное смятение. Каждый день Делеклюз или Тайеб изобретали новый способ ущемить нас, и этот произвол в самых разных его проявлениях стал законом нашей нынешней жизни.