Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Впрочем, — добавил он, — если даже ты и потеряешь свои денежки, я уверен, что это тебя нисколько не огорчит. — Тут он щелкнул по зубу ногтем большого пальца. — Такой благородный человек, как ты, должен стоять выше денежных расчетов.

Меддур не смел настаивать, но Уали передал их разговор Менашу, и тот заплатил все долги Латмас.

— Благодарю тебя за все, что ты сделал для нас, Менаш, — сказала Аази. — Аллах воздаст тебе!

— Самое главное, что тебя удалось спасти от смерти, — ответил он. — И за это ты должна благодарить Давду.

— Когда я совсем выздоровею, мы устроим пир втроем.

— Нет, вчетвером, — поправила Давда. — Не забудь Секуру, она кормит твоего малыша.

— Меня здесь не будет, — вмешался Менаш, — через три дня я возвращаюсь в казармы. Но считайте, будто я с вами.

— Это совсем не то! — протянула Давда.

— Аази, я еще приду навестить тебя, — продолжал Менаш. — Непременно напиши мне, когда поправишься.

В это время Латмас принесла меду и пшеничную лепешку.

Аази съела немного меду, но она была так слаба, что с трудом могла следить за разговором, и глаза у нее слипались. Заметив это, Давда взбила подушку и уложила ее поудобнее.

— Вот так, — сказала она. — А теперь спи, будь паинькой.

И Аази уснула спокойным сном; черты ее исхудавшего лица, обострившиеся за время болезни, смягчились и разгладились. Чтобы не разбудить ее, Латмас на цыпочках вышла из комнаты.

Оставшись наедине с Давдой, Менаш не знал, что ей сказать, и она первая прервала молчание:

— Зачем тебе уезжать так рано, Менаш? Разве нельзя продлить отпуск еще на несколько дней? Дождался бы полного выздоровления Аази.

— Не все ли равно, где ждать? Здесь или там!

— Нехорошо так говорить. Ты неблагодарен по отношению к тем, кто тебя любит.

— Я что-то таких не встречал.

— Однако такие есть…

— Значит, они забыли об этом сказать.

— Может быть, и не говорили, но, по-моему, ясно дали почувствовать.

— Я слишком долго желал их, и теперь мне кажется порою, что я их ненавижу.

— А ты не думаешь, что иногда, по вечерам, они тоже тебя ненавидели? Ведь они ждали тебя так долго, так долго, а ты все не приходил…

— Должно быть, они ждали меня только в те вечера, когда я не приходил. Зато все долгие ночи, что я стоял на площади, считая звезды, где же они были, те, что ждали меня? Что они делали, с кем смеялись?

— Быть может, они смеялись с теми, кого не любят, а сами не спускали глаз с двери, ждали, не появится ли наконец ивовая трость Менаша?

— Ничто никогда не помешало бы мне прийти к тем, кого я люблю…

— Еще бы, ты же мужчина, почему бы тебе не попытать счастья?

— Какое же тут счастье?

— Неужели ты забыл, Менаш, как тяжела у нас доля женщины? Ведь она не смеет остаться наедине с мужчиной, она не смеет ждать по вечерам никого, кроме мужа, не имеет права, даже в самых сокровенных думах, вспоминать о ком-либо другом. Разве может она выйти на площадь к тому, кто считает звезды, мечтая о ней? Ей остается только мечтать о нем, жечь лампу до поздней ночи и душиться благовониями, чтобы понравиться ему, если он все-таки придет.

Послышались глухие шаги босых ног Латмас, и мать Аази вошла в комнату.

— Как сладко она спит! — сказала старуха. — Пожалуй, нам лучше уйти.

Ни тот, ни другая не тронулись с места. Латмас увидела, как разрумянились щеки Давды, каким чувственным огнем горят глаза Менаша. Она притворилась, будто ничего не заметила.

— Ах, совсем запамятовала, — сказала она. — Мне нужно зайти повидать На-Гне; пожалуйста, посидите с больной, пока я не вернусь.

Они услышали, как хлопнула входная дверь.

Наступило молчание, еще более тягостное, чем прежде. На этот раз первым заговорил Менаш.

— Но тогда почему же, — спросил он сдавленным голосом, — почему я мечтал и тосковал напрасно? Почему ты так долго мучила меня?

— По доброте, из любви к тебе.

Менаш язвительно засмеялся:

— Ну еще бы, конечно, из сострадания!

— Да, из сострадания, потому что ты как ребенок, Менаш, ничего не понимаешь. Ведь я замужем, и, как ни простодушен, как ни слеп Акли, кто-нибудь непременно откроет ему глаза, и тогда он убьет тебя.

— Я уже не ребенок. Он бы никогда ничего не узнал.

— Как плохо ты себя знаешь, Менаш! Твоя страсть только вспыхнет ярче, когда ты попытаешься утолить ее, исцелиться, и ты выдашь нас обоих.

— Я никогда не исцелюсь.

— Верю! Мне тоже не исцелиться от любви, потому-то я и притворяюсь равнодушной. Ты эгоист, Менаш, ты ни разу не подумал обо мне.

— Ни разу! Только все дни и ночи напролет.

— Ты понимаешь, что я не о том говорю. Ты не подумал, какой пыткой было для меня каждый вечер выслушивать пошлости Мухуша, видеть его подстриженные усики, его шерстяную феску, когда я знала, что ты смотришь на небо, мечтая обо мне. Если бы я хоть раз уступила тебе, каким мучением стала бы моя жизнь!

— И ты говоришь мне это только теперь?

— Всякий раз, как Бенито лаял по ночам, мне чудилось, будто он сдирает с меня кожу когтями; я думала, что ты здесь, рядом, ты зовешь меня, а я не смею ответить и должна улыбаться Акли. Помнишь вечер после помолвки Секуры?

— Молчи.

— А тот день, когда мы попали под дождь в Таланумлине?

— Замолчи, ведь это уже прошлое.

— А помнишь день свадьбы Ку?

— Конечно, помню, я ничего не забыл. А помнишь, как мы вдвоем переходили реку вброд?

— Зачем вспоминать о печальных днях? Хоть один-единственный раз будь счастливым.

— В тот вечер у меня началось воспаление легких. Помнишь? Ты ни разу не навестила меня, пока я хворал!

— Замолчи, Менаш, прошу тебя.

— Я заболел из-за тебя, а выхаживала меня Аази, и, лежа в постели, я слышал во дворе твой звонкий смех.

— Да, помню, но я скажу тебе то, чего ты не знаешь. Ты не знаешь, что все ночи, пока ты хворал, я не смыкала глаз, прислушиваясь в темноте к малейшему шороху за стеной. Все эти долгие ночи я не могла заснуть, а рядом со мной раздавался храп Акли, непрерывный, надоедливый, и однажды я пришла в такое отчаяние, что закричала как одержимая. Я ходила на поклонение к Сиди-Юсефу и Шиву и молила о твоем исцелении. Я, которая никогда не обращалась к святым, посылала им всем приношения. Я, которая не умела плакать, заливалась слезами, думая о твоих страданиях. Ради тебя я готова была просить милостыню.

Менаш исступленно сжал Давду в объятиях, чуть не задушил ее. Сначала она пыталась оттолкнуть его, упираясь ему в грудь обеими руками, но вскоре, полузакрыв глаза, склонила голову на его плечо. Он целовал ее закрытые глаза, шею, искал ее губы, словно изнывая от жажды, и наконец приник к ним губами. Он почувствовал, что Давда тает в его объятиях, обвивая ему шею руками. Он повторял как безумный: «Давда, Давда!» Она шептала, вздыхая: «Менаш!» Оба заплакали навзрыд, и слезы их, смешавшись, омочили им губы в этом единственном и, может быть, последнем поцелуе.

* * *

В Аурире, в Тазге, во всех селениях, у всех горных племен положение не улучшалось. И до войны-то жить было трудно, а теперь держались только благодаря святым покровителям этих краев. То, что не хватало одежды, еще полбеды: можно было вернуться к обычаю предков, которые носили шерстяную джеллабу и зимой и летом. Но как быть с едой? Пшеницы выдавали недостаточно, а не всякий мог платить по две с половиной тысячи франков за меру зерна. Но аллах видит и судит нас, и на том свете всякому воздастся по его делам. В ожидании этого в дольнем мире — преходящем, но, увы, вполне реальном — царила нужда, нужда беспросветная, в тысячу раз хуже смерти, и если бы наш пророк не запретил убивать себя, не сказал бы, что это грех, то многие поспешили бы предстать перед аллахом и молить его о прощении.

Особенно страдал от всего этого шейх; каждый вечер он просил всевышнего призвать его к себе. Шейху казалось, что миром, нарушающим все законы, теперь правит безумие. Прежде каждое существо, каждая вещь имели свое определенное место. Но все это разметано ураганом, и все перепуталось. Раньше людей ценили за отвагу или мудрость; теперь же ценность человека определяется его кошельком. В Тазге важной особой стал Акли — это ничтожество, о котором шейх всегда отзывался с нескрываемым презрением.

34
{"b":"242157","o":1}