— Знаю. Однако есть новое правительство, от которого я жду указаний. Я собой не распоряжаюсь…
— Не понимаю, каких указаний ожидать? — не выдержал Орджоникидзе.
Из зала полетели реплики:
— Да что с ним говорить!
— Нечего слушать чепуху!
— Тише, товарищи, — повысил голос Петровский. — Что ж, барон, если вам нечего сказать, садитесь.
В глубокой тишине барон возвратился на свое место.
Петровский продолжил:
— Вы, барон, напрасно надеетесь на восстановление царского правительства. Позорная страница трехсотлетнего царствования дома Романовых закрылась навечно. Не продержится долго и правительство князя Львова. Поднялся трудовой народ Петрограда и Москвы, Донбасса и Урала, Екатеринослава и Иванова, поднялись армия и флот, восстали все угнетенные народы России… Никому и никогда уже не удастся восстановить прогнивший самодержавный строй. Если же вы собираетесь поддерживать контрреволюционное правительство, мы будем вынуждены применить к вам соответствующие меры…
— Правильно! — раздалось со всех сторон.
— Тише, товарищи. Теперь послушаем, что скажут полицмейстер Рубцов и полковник Попов… Прошу, господин Рубцов.
Поднялся Рубцов, но его опередил Тизенгаузен:
— Мне вы позволите сказать?
— Пожалуйста.
Барон тяжело поднялся на сцену, помолчав, начал говорить:
— Мне сейчас очень трудно. За короткий срок я многое передумал…
Он не лгал. После отъезда губернатора фон Шеффле барон как бы заново пересмотрел всю свою жизнь. Блестящий офицер, эскадроном которого на парадах восхищался царь. Неудачный роман с фрейлиной, супругой весьма влиятельного придворного сановника… А затем отъезд из Петербурга — сперва в Нижний Новгород, потом сюда, в эту тюрьму без решеток… Его оторвали от петербургского света, от всего, что он любил… Его дети были вынуждены учиться в захолустной гимназии. Он понимал, что последние события могут совершенно изменить его жизнь… Якутск надоел ему до такой степени, что он был готов на все.
— Господа, граждане новой России! Свергнуто ненавистное царское правительство, которое все живое и разумное топтало грубым солдатским сапогом. Мне, быть может, и не пристало говорить подобные слова… Возможно… — Он обернулся к президиуму: — Все сидящие здесь люди достойны самого большого уважения, ими вправе гордиться народ, а они вынуждены прозябать здесь, растрачивать свои силы в этом богом забытом краю…
Рубцов оторопело уставился на оратора, будто хотел убедиться, что это говорит тот самый вице-губернатор, барон Тизенгаузен, который всегда являлся образцом служения царю. Рубцов не удивился бы, услышь он подобные слова из уст Петровского, Орджоникидзе, Ярославского, но от барона… Рубцова не столько тревожило перевоплощение барона, сколько то, что сейчас после него должен говорить он сам. На низком лбу Рубцова выступили капли пота, он часто вытирал лицо и шею носовым платком. Растерянно смотрел на барона, на президиум и с ужасом ждал своей очереди. Молил бога, чтобы сперва дали слово Попову. Теперь он уже ничего не понимал из того, что говорил и что делал Тизенгаузен. А тот почему-то стал отстегивать шпагу, снял ее и подошел к президиуму:
— Мне ненавистно правительство, которому я вынужден был служить. Теперь я с чистым сердцем передаю власть в руки избранника народа, депутата Государственной думы Григория Ивановича Петровского. — Барон торжественно протянул шпагу Петровскому и под громкие аплодисменты сошел со сцены.
Произошло то, чего больше всего опасался полицмейстер: Петровский назвал его имя. Хотя Рубцов все время ждал этого, его бросило в холодный пот, он побелел. «Что говорить?» — лихорадочно соображал он. В президиуме сидели те, кого еще вчера он мог одним мановением руки отправить на тот свет. К счастью, он никого не обидел, никого из них. Даже с Петровским обошелся корректно: только сутки держал в тюрьме, а на другой день отдал на поруки.
Рубцов поднимался на трибуну, как на эшафот. Заговорил неуверенно, заикаясь:
— Что я могу сказать?.. Я… я… тоже служил… Служил, потому что нужно было существовать… У меня ж-ж-жена, д-д-дети. Но я никого не притеснял, разве я кого-нибудь об-бидел?
Вытирая вспотевший лоб, он по очереди обращался к каждому, кто сидел в президиуме:
— Ведь я вас не об-бижал?
Дрожащими руками тоже отцепил шпагу и положил ее на стол.
Григорий Иванович мягко сказал:
— Садитесь, пожалуйста.
Рубцов быстро спустился со сцены, сел и с облегчением вздохнул.
Настал черед полковника Попова. Он четким военным шагом поднялся на трибуну, погладил седую бородку и сказал:
— Я не оратор и не политик. Я солдат и всю жизнь умел только отдавать и выполнять приказы. Я не желаю разбираться в том, кто прав, кто виноват. Царское правительство свергнуто, но есть новое… и, пока я не получу указания военного министра, ничьих приказов выполнять не буду…
Петровский встал:
— В Якутске и области народ отдал власть нам. Если вы не признаете народную власть, мы вынуждены будем поступить с вами так, как считаем нужным…
— Я подчинюсь только приказу министра, — упрямо повторил Попов.
Он презирал своих бывших друзей, так легко и просто переметнувшихся на сторону Петровского. В его солдафонской голове не укладывалось, как можно предпринимать что-либо без приказа свыше… Сейчас самое главное — не допустить разложения вверенной ему воинской части.
— Вы можете сесть, господин полковник, — сказал Петровский. — Но для размышлений мы вам даем всего один час.
Григорий Иванович через головы собравшихся в зале озабоченно поглядывал на дверь: вдруг солдат не удастся склонить на сторону революции?.. Нагнулся к Орджоникидзе, сказал ему об этом. Вдруг лицо Петровского просияло: в коридоре военный духовой оркестр заиграл «Марсельезу». Это поразило Попова больше, чем внезапный пушечный выстрел. Вскоре он увидел, как сквозь толпу протискиваются люди в серых шинелях, а над их головами пылает красный флаг. Все вскочили, приветствуя солдат.
Полковник, не успевший еще спуститься со сцены, немного помешкал, потом решительно отстегнул шпагу и положил ее перед Петровским.
10
Зима в Якутии бесконечна и однообразна, как пожизненная каторга. Скупое, бледное солнце едва выглянет из-за горизонта и тут же спрячется. Снежные пустыни тонут в белом молоке бесконечной зимней ночи.
В апреле солнце поднимается высоко, слепит глаза, но прочный снежный покров лежит нерушимо, трещат лютые морозы. Лишь с первыми ветрами в край вечной мерзлоты робко, украдкой подбирается весна. И, откуда бы в это время ни подул ветер, он несет с собой тепло и туманы. Съеживается, оседает снежный наст, оголяются, темнеют холмы и вершины, деревья перестают издавать хрустальный ледяной звон, стволы и ветви темнеют.
Сплошняком по реке идет лед. Огромные ледяные глыбы, догоняя и кроша друг друга, поднимают невообразимый грохот, на островах кричат встревоженные гуси.
Но только в начале июня на Лене открывается навигация.
С наступлением теплых дней Петровский еще энергичней взялся за работу. Перед отъездом в Якутске нужно подготовить надежную смену. Григорий Иванович крепко подружился с молодежью, учил ее деликатно, но настойчиво, так, как в свое время учили его самого Бабушкин и Лалаянц в Екатеринославе, а затем Ленин при кратких встречах за границей.
И вот он настал — час прощания с Якутском. Пароход стоял у пристани. Сюда со всех сторон спешил народ. Пароход в Якутске всегда большое событие, и особенно если уезжают друзья.
На берегу шумели, прощались, записывали адреса. Петровский крепко обнял своих молодых якутских друзей.
— Теперь, товарищи, вся надежда на вас! — сказал он якутам.
— Сил не пожалеем! — с жаром ответил Максим Аммосов.
— А ты, Платон, — Григорий Иванович посмотрел на Слепцова, — пиши стихи. Народу нужны свои поэты.
Платон смутился — какой он еще поэт: сочинил всего несколько стихотворений для листовок.
Уже вечер, а светло как днем: начались белые ночи.