Под вечер заключенных высадили на голый, без единого деревца, пыльный берег Якутска. Холодное, серое небо, одинаковые дома с высокими перекошенными заборами. Черные деревянные стены, черные деревянные крыши, ставни, кое-где покрашенные в белый или голубой цвет, казавшиеся необычно яркими на сплошном темном фоне. Иногда между домами чернели, словно копны лежалого сена, якутские юрты — конические шатры, покрытые берестой или звериными шкурами.
Арестантов погнали в тюрьму — строение из темных колод лиственницы. Высокую ограду оплетала колючая проволока — символ нерушимости и благоденствия Российской империи.
Петровскому определили камеру — узкую клетку, где он, измученный долгой дорогой и духотой, мгновенно заснул. Его разбудили, когда было еще совсем темно, и отвели в контору тюрьмы.
Там ждал Григория Ивановича плотный, среднего роста человек с усами и пышной, зачесанной назад шевелюрой.
— Емельян Ярославский, — отрекомендовался он и крепко пожал руку Григорию Ивановичу.
Петровский слышал о Ярославском еще в Петрограде и теперь с удовольствием ответил на крепкое рукопожатие.
— Я условился с тюремным начальством, что беру вас на поруки. — Голос Емельяна Михайловича звучал уверенно и бодро. — Так что собирайте свои вещи…
Петровский улыбнулся: у него был только один небольшой полотняный мешок. Как обрадовался Григорий Иванович! Надоели тюрьма, конвой, который следует за тобой даже в нужник, всячески стараясь подчеркнуть твое человеческое бесправие.
Вместо с Ярославским они зашагали немощеной дорогой, повернули направо и оказались в центре, на так называемой Большой улице. Во дворе, рядом с двухэтажным кирпичным домом, каких в городе было всего два или три, в простой деревянной избе жил Ярославский с женой Клавдией Ивановной Кирсановой, делившей с ним все тяготы ссыльной жизни. После тюрьмы, грязного и душного трюма баржи жилище Ярославского показалось Григорию Ивановичу настоящим дворцом.
— Мы с нетерпением ждали вас, — приветливо сказала Клавдия Ивановна. — Мы здесь так оторваны от революционных событий и так хотим услышать от вас подробный обо всем рассказ. Вы ведь недавно виделись с Лениным.
Петровский переоделся, привел себя в порядок, глянул в зеркало и, смеясь, произнес:
— Вот теперь я действительно на свободе.
Клавдия Ивановна прислушалась:
— Бубенцы звенят? Это к нам Григорий Константинович Орджоникидзе, наш добрый друг Серго. Он часто наведывается из Покровского, это в верстах восьмидесяти отсюда. Уже месяца три как поселился там. После Шлиссельбурга отправлен сюда на вечное поселение. Но духом никогда не падает! Человек необыкновенной энергии, бесстрашный и преданный нашему революционному делу.
Послышалось громкое «Тпру!», и через минуту на пороге стоял невысокий, сухощавый человек лет тридцати с продолговатым, кавказского типа лицом и большими черными глазами.
— Живы-здоровы? — весело спросил он, здороваясь с Клавдией Ивановной и сияя белозубой улыбкой.
— Познакомьтесь, Григорий Константинович, это — Григорий Иванович Петровский.
— О, нашего полку прибыло! — крепко пожимая руку Петровскому, воскликнул Орджоникидзе. — Хорошо, что я приехал. Только вчера вечером вернулся из дальнего улуса. Я тут фельдшером работаю, вспомнил свою старую специальность, — объяснил он Григорию Ивановичу.
— Оставайтесь, Григорий Константинович! Емельян пошел собирать кружковцев. Григорий Иванович расскажет нам много интересного, — оживленно сообщила Клавдия Ивановна.
— Идет! — с большой радостью согласился Орджоникидзе. — Я остаюсь и с вашего позволения переночую у вас.
— Ну, конечно.
Вскоре молодые люди и девушки в гимназической форме из кружка «Юный социал-демократ» шумно заполнили комнату. «Значит, и тут, в краю вечной мерзлоты, не смогли заморозить живую мысль: и здесь есть где и с кем работать», — глядя на возбужденную компанию, думал Григорий Иванович.
Петровский рассказал соратникам по борьбе и юным кружковцам о своих последних встречах с Лениным, о судебном процессе над депутатами, о настроении петербургских рабочих, об антивоенном движении, которое растет и ширится и в тылу, и на фронте…
Григорий Иванович подал прошение с просьбой оставить его в Якутске. Колония ссыльных стала нажимать на областное управление и самого губернатора: Петровский не в состоянии ехать в Средне-Колымск, ему необходимо лечиться. Григорий Иванович и в самом деле чувствовал себя скверно: болела грудь, мучил кашель.
Фон Шеффле созвал врачебную комиссию, и она подтвердила, что Петровский действительно «не может совершать продолжительную и дальнюю поездку по состоянию здоровья». Это совершенно не устраивало губернатора, но и отправить ссыльного дальше он не решался: умрет в дороге — неприятностей не оберешься. Фон Шеффле был известен крутой нрав иркутского генерал-губернатора и его наставления в отношении ссыльных: «Любой перехлест покрою, поблажек не потерплю».
«Действовать нужно умело, — размышлял фон Шеффле, — а как, черт побери, действовать, если он по дороге может отдать богу душу? К тому же депутат, хотя и бывший… Нет, пускай лучше останется здесь. Прикажу полицмейстеру не спускать с него глаз», — решил он.
Петровский остался в Якутске.
Зима стояла суровая. Ему, жителю южных широт, было нелегко переносить пятидесятиградусные морозы: отморозил щеки, потрескались руки, на них выступала кровь. Работал он в селе Павловском, в восемнадцати верстах от Якутска, был машинистом на молотилке агрономической управы. Трудились прямо на улице, и уставал он не столько от работы, сколько от мороза.
Григорий Иванович снял крохотную комнатенку с большой печкой. Радовался, что у него есть стол, за которым в свободное время можно писать.
Жизнь ссыльных становилась все труднее: цены на продукты росли, а заработать было негде. Когда на Лене кончалась навигация, прерывалась всякая, кроме телеграфной, связь этого северного края с миром и переставали приходить и без того редкие посылки от родных.
Однажды Григорий Иванович зашел в лавку и услышал, как молодой якут, по виду батрак, просил отпустить ему два фунта сахара.
— Хватит и фунта! — бросил лавочник. — Больше у меня нет. Война! Не подвозят!
Якут ничего не сказал, лишь в его раскосых глазах вспыхнули обида и злость. А за дверью его товарищ в облезлой меховой шапке бросил:
— Брешет! У него много сахара!
На следующий день Григорий Иванович познакомился с якутами — Санькой и Матвеем, которых видел накануне.
Парни жадно слушали рассказ Петровского о том, как враги трудового люда наживаются на войне и на горе бедняков.
4
Прочитав только что полученное от Степана письмо, Петровский радовался и удивлялся: как могла военная цензура пропустить такой текст?
Григорий Иванович решил познакомить с письмом Непийводы всю колонию политических ссыльных. Он быстро шагал гористым берегом реки и вдруг остановился как вкопанный. Перед ним в натуральную величину стоял конь, вылепленный из снега: с копытами, распущенной гривой и раздутыми ноздрями.
— Вот так чудо! — воскликнул Григорий Иванович. Неподалеку он увидел Саньку и Матвея.
— Кто вылепил?
— Санька, — сказал Матвей, указывая на приятеля.
— Как у тебя получился такой красавец? — спросил Петровский.
— Я и сам не знаю, — смутился Санька. — Я делаю, а оно получается…
И Петровский вспомнил Дикий остров, рассказ Степана Непийводы про химика-самоучку, знаменитого конокрада, и сердце его сжалось от боли: какие таланты таятся в народе, каким прекрасным скульптором мог бы стать якутский батрак Санька. Как нужна, как необходима революция! Только она освободит людей от рабских оков.
Вечером в просторном клубе приказчиков, одноэтажном доме с большим залом на шестьсот мест, несколькими комнатами и телефоном, куда сбегались ручьи общественной жизни города и области, собрался народ, в основном политические ссыльные. Каждый приходил сюда в надежде узнать что-нибудь новое. Когда Григорий Иванович в косоворотке, подпоясанной кушаком с кистями, и в простых сапогах стал подниматься на трибуну, в зале наступила тишина.