Думские же социал-демократы стали немедленно откликаться на любые выступления рабочих, порочить действия правительства, будоражить и без того непокорные массы. Каждый призыв рабочего депутата вызывал горячий отклик на фабриках и заводах, порой выливающийся в решительный протест или стачку.
Нет, сколько бы он, председатель Совета министров, ни встречал противодействия, он будет настаивать на суровом наказании виновников беспорядка: Петровского, Муранова, Бадаева, Самойлова, Шагова…
Вышел адъютант, и Горемыкин наконец направился в императорский кабинет, стараясь повыше поднимать ноги, чтобы скрыть свою шаркающую старческую походку. Он опустился в кресло, где только что сидел барон Фредерикс. Царь посмотрел на дряблее, усеянное темными пигментными пятнами лицо Горемыкина, обрамленное широкими белыми бакенбардами, и чуть заметно дернул плечом.
— Ваше императорское величество, — произнес премьер, — ваше императорское величество… — собирался он с мыслями и быстро-быстро начал говорить о нехватке оружия на фронте, о казнокрадстве, о жуликоватых интендантах и непорядках в действующем армии, о станциях, забитых эшелонами с ранеными, фуражом, боеприпасами.
Царь косился на Горемыкина и думал: с какой стати об этом докладывает он, а не военный министр Сухомлинов? А, вот и о Думе заговорил.
— Ваше императорское величество, депутаты от рабочих — чрезвычайно опасные преступники. Они выступили против основ самодержавия. Не могу понять, почему великий князь Николай Николаевич в грозное военное время настаивает на гражданском судопроизводстве?..
Николай и сам, слушая Горемыкина, напряженно думал, что лучше сделать — передать дело в гражданское судопроизводство или в военное? Назло великому князю, он передал бы в военный трибунал… Ведь и петроградский градоначальник принц Ольденбургский настаивает отправить депутатов-большевиков на виселицу. И министр юстиции Щегловитов тоже требует военного суда.
Но царь хорошо помнил письмо великого князя из Ставки в Петроград. В нем Николай Николаевич писал:
«По глубокому моему убеждению, передача дела на рассмотрение военного суда неминуемо должна была… вызвать брожение среди фабричных и иных оппозиционных элементов. Между тем спокойствие в рабочей среде, обслуживающей разнообразные нужды армии, в заботах о последней, представлялось мне весьма важным. Как это ни странно может показаться, но в мирное время я безусловно предал бы всех арестованных по настоящему делу военному суду, а теперь, в военное, — особенно при настоящих условиях — считаю такую меру несоответственной. Допускаю, что часть общественного мнения может счесть приведенные суждения за проявление слабости. Но до сих пор меня в этом никто не упрекал, и этим следовало воспользоваться, для того чтобы принять такое именно решение, которого требуют обстоятельства».
Так же определенно высказывался и товарищ министра внутренних дел Джунковский в письме начальнику штаба Ставки генералу Янушевичу:
«По делу депутатов у меня совершенно определенное мнение, что по государственным соображениям передавать дело военному суду нежелательно… Наказание… по законам военного времени может вселить в население убеждение, что правительство воспользовалось военным положением и расправилось с ненавистными депутатами… Тем более что наказание как по военному, так и по гражданскому суду одно и то же».
— А вы, Иван Логгинович, полагаете, что следует безжалостно покарать преступников? — спросил Николай.
— О да, ваше величество! — поспешно ответил премьер. — Долг чести и совести заставляет сурово карать тех, кто посягает на святая святых — российский престол!
Царь задумался. На низком венценосном лбу его рельефно выделялся рубец — след от удара японского полисмена во время путешествия юного цесаревича Николая в Страну восходящего солнца. Потом, словно очнувшись, порывисто встал, перекрестился и глухо произнес:
— Да будет воля твоя! Передаем в военный трибунал!
Сел, взял карандаш. Горемыкин неторопливо приподнялся и вытянулся в ожидании царского росчерка, но Николай неожиданно застыл с карандашом в руке, потом медленно поднял голову и удивленно посмотрел на Горемыкина:
— Вы еще здесь?
. . . . . . . . . . . . . . . .
19
За неделю до процесса начали выдавать пропуска. Как ни хотелось того Ларисе, ей пришлось обратиться к Шуликовскому, служившему в Петербургской судебной палате.
— Я бы не решилась вас беспокоить, — смущенно сказала Лариса, — но мне очень хочется присутствовать на процессе.
— Какая мелочь, — улыбнулся Шуликовский. — Я специально оставил несколько пропусков для своих друзей… Да… — произнес он после паузы, — как летит время! Помните того черноволосого парня в полтавской тюрьме? Петровского? Он теперь у них первая скрипка, председатель фракции… Неудержимо мчится время! Как бы я хотел, чтобы вернулась та далекая пора, ночное пение соловьев, вишневые сады Полтавщины! Но все это ушло безвозвратно.
Шуликовский немного рисовался. Его нисколько не волновали полтавские сады и соловьиное пение. Оценивающе посмотрел на Ларису: как она красива — до сих пор волнует его… Он едва не проговорился, что принимал участие в подготовке предстоящего судебного процесса.
— Я человек твердых убеждений и принципов. — И, словно отвечая на вопросительный взгляд больших чистых глаз Ларисы, добавил: — Время диктует каждому свое. А вам я удружу с удовольствием, милая Лариса. Мы же с вами, можно сказать, старинные друзья…
В день суда все крупные фабрики и заводы были окружены полицейскими. Стражи порядка стояли на центральных улицах, перекрестках, плотным кольцом охватывали здание судебной палаты.
На процесс явились многие депутаты Думы. Позади судейских кресел — министры, товарищи министров, чиновники министерств и ведомств.
В первых рядах — родственники подсудимых. Рядом с Доменикой Федоровной — Лариса. Еще, пожалуй, ни разу в жизни, полной тревог и волнений, не переживала Доменика такого отчаяния. Ежедневно с трепетом просматривала газеты, на страницах которых пестрели заголовки: «Виселица — единственный способ дать стране покой», «С врагами церемониться нечего!»
Как ни пыталась она держаться и находить хоть какое-то утешение, надежда улетала все дальше. Секира самодержавия все выше поднималась над головой пятерки народных избранников. Когда Доменика Федоровна прочла об изъятии дела депутатов из военного суда, от сердца немного отлегло. На детей она просто не могла смотреть — Петрик только молчал и хмурился, а в ответ на ее успокоительные слова через силу улыбался. Но однажды он подошел к матери и ломающимся мальчишеским голосом сказал:
— Ничего, мама, рабочие не дадут учинить расправу над нашим отцом…
И тут Доменика Федоровна заметила, что за три месяца ее сын стал совсем взрослым и даже берется утешать ее, а ведь ему только пятнадцатый…
Доменика Федоровна с огромным волнением ждала появления арестованных. А их в это время уже вели узкими, мрачными коридорами. Первым вошел Григорий Иванович. Он заметно осунулся и побледнел, щеки его ввалились. Увидев жену, улыбнулся ей. Сердце у Доменики сжалось. Петровский окинул взглядом зал и сел на первое от судейского стола место, за ним — Муранов, Шагов, Бадаев и Самойлов.
Лариса смотрела на подсудимых и думала: сколько молодых, непокорных, готовых за свои убеждения пожертвовать жизнью прошло через это судилище!
В полном составе появился суд. Через открытую дверь Лариса заметила, как Шуликовский вручил прокурору несколько тонких разноцветных папок. Занята свои места адвокаты и корреспонденты газет из разных городов России. Положив папки на стол, на прокурорское место важно опустился товарищ прокурора Петербургской судебной палаты Ненарокомов. Для Ненарокомова процесс имел исключительное значение: он должен показать, какой могучей логикой владеет, как уверенно и тонко выдвигает обвинение против опасных государственных преступников. Он знал, что каждым словом, каждой подробностью процесса интересуется сам самодержец всероссийский Николай II, знал его нетерпимое отношение к Думе вообще и особенно к ее левым силам.