— Неужели и от министерства никакого проку?
— Почему же? Кое-чего я добился… Слава аллаху, мне повезло.
Я чувствовал, что он не хочет говорить со мной на эту тему. Еще тогда, по горячим следам, когда он вышел из министерства, я пытался вытянуть из него что-нибудь, но все мои старания оказались тщетными. Похоже, и сейчас мне не удастся ничего узнать.
Очевидно поняв мое состояние, Абдель-Азим решил меня успокоить:
— Ты, пожалуйста, не обижайся!.. Ведь ты спрашиваешь меня только из любопытства. Если бы это имело для тебя какое-то значение, тогда бы еще стоило рассказать. А так — зачем чесать языком? Для одних это лишний повод посмеяться, а для нас, феллахов, может быть, вопрос жизни и смерти. Сам знаешь, как у нас относятся к феллаху. Везде он козел отпущения: и в кино, и на радио, и в телепередачах. Все над бедным феллахом подсмеиваются. А собственно говоря, почему? Почему смеются над ним, а не над хлыщами, бездельниками и дармоедами? Почему бы не поднять на смех тех, кто поручил Ризк-бею отвечать за проведение реформы — ведь теперь он хочет всех обвести вокруг пальца и превратить нас в своих батраков? Почему никто не решается задеть самого Ризк-бея? Можно было бы найти и других на роль шутов гороховых. Но почему-то никто не смеется над фифами, которые ходят по Каиру почти голые, над накрашенными бездельницами, что целыми днями толкутся у витрин магазинов. А какой-то хлыщ, вроде того господина из кофейни, считает себя вправе издеваться над крестьянином-кооперативщиком и над его верой в социализм. Кто дал им это право? Вам смешно? Ну что ж, смейтесь хоть до упаду! Это ваше дело. Но мы больше не хотим быть для вас посмешищем. Хватит!
«Браво, Абдель-Азим! — мысленно воскликнул я. — Какая завидная способность точно и в то же время эмоционально выражать свои мысли! Тебя всегда интересно слушать, о чем бы ты ни говорил: о земельной реформе или об урожае, о политике или искусстве. Даже в самом незначительном, маленьком событии ты умеешь усмотреть глубокий внутренний смысл и растолковать его удивительно просто, доходчиво и убедительно, без резонерства и ложного философствования. Ведь ты сумел быстрее уловить и точнее нас сформулировать, какие задачи прежде всего стоят перед литературой и искусством в обществе, идущем к социализму. А сколько ночей мы провели в бесплодных дискуссиях на эту тему, не видя друг друга в табачном дыму, хмельные от собственного красноречия и огромного количества выпитого вина!»
Прыгая через глубокие рытвины, переходя вброд широкие лужи и проваливаясь в размякшие колдобины, мы наконец с грехом пополам преодолели этот не только непроезжий, но и почти непроходимый в дождливый сезон сравнительно короткий отрезок дороги, ответвлявшийся к нашей деревне от основного проселочного тракта. Мы вышли к кладбищу, где среди других выделялось свежевыкрашенное белое высокое надгробие старца Масуда.
— А что, деревенские все еще ходят на могилу святого Масуда? — спросил я Абдель-Азима.
— Может, Масуд был и божий человек, но зачем на его могилу ходить всем миром? Теперь это мы поручили шейху Талбе. В день рождения Масуда он обходит все дома и собирает приношения. Дают кто сколько может. Потом он идет к могиле, побормочет там из Корана — и делу конец. Вот какие нынче времена настали! А праздник святого Масуда и теперь в деревне отмечают. Только деньги собирает уже комитет. И на эти деньги приобретаются не всякие ненужные вещи, а одежда для бедных или тех, кто не может работать. Я думаю, что святой Масуд на нас за это не в обиде, да и сам аллах, наверное, не против того, чтобы мы больше радели живым, чем мертвым. Об усопших он уж сам как-нибудь позаботится. Ну а мы сейчас занялись более полезными делами: проводим в деревню электричество, помогаем беднякам…
— А как на все это смотрит шейх Талба?
— Ну, что тебе сказать? Конечно, особой радости не проявляет. По-прежнему называет нас нечестивцами. А этих нечестивцев сейчас в деревне — хоть пруд пруди. Шейх понимает: если так пойдет дальше, все в деревне превратятся в нечестивцев. Если теперь люди в день рождения святого Масуда и несут по привычке пожертвования, то делают они это по доброй воле, а не по принуждению, как бывало раньше. И из этих приношений самому шейху Талбе ничего не перепадает. Люди делятся своей пищей не с ним и не с покойным Масудом, а с бедняками, с пришлыми, с нищими, которые сходятся к нам со всей округи по случаю нашего местного праздника. Постепенно все прозревают. На шейха все меньше внимания обращают: что он есть, что его нет. Народ стал не тот, каким был раньше. Каждый и без шейха разбирается что к чему. Даже те, кто кормился когда-то подаяниями, нынче сами зарабатывают на жизнь. Пока немного, по двадцать-тридцать кыршей[7] в день. Ну, а что эти люди видели раньше? Да ровным счетом ничего! Кем они были? Безработными или батраками, жили впроголодь. Вот они и ждали этого праздника как манну небесную, чтобы хоть раз в году наесться досыта.
Давно прекратился дождь и сияло солнце, но улицы деревни все еще были залиты водой. И нужно было пробираться чуть не по колено в грязи. Уже перевалило за полдень, а деревня будто вымерла. На улице ни души. Куда все подевались? А ведь бывало, как ни приедешь, всегда увидишь мужчин то у одного, то у другого дома, женщин у колодца и, конечно, ребятишек, копошащихся в пыли:
— Куда это весь народ подевался? Ни одной живой души не видно.
— Тебе это в диковинку, потому что ты давно не был в деревне. Сосчитай, сколько времени прошло с тех пор, как ты последний раз у нас гостил? Все теперь делом заняты, потому и пусто. А ты бы небось хотел, чтобы и у нас по улице шатались женщины, а девушки вертелись у витрин магазинов? Так ведь здесь не Каир. Мужчины все в поле — от мала до велика. Женщины тоже в поле или на фабрике. Девушки работают на фабрике или учатся на курсах. Детвора в школе. Ну а старики хлопочут по дому. Малышей теперь тоже не оставляют без присмотра. Вот ближе к вечеру, перед заходом солнца, увидишь, какое будет оживление. Деревня загудит как улей…
Абдель-Азим предложил мне зайти к нему в дом, но я отказался под благовидным предлогом. Мы договорились, что встретимся у меня.
— Но я, наверное, задержусь, — предупредил Абдель-Азим. — В восемь часов я должен быть на заседании комитета. Оно продлится не меньше часа, так что выберусь я к тебе только поздно вечером.
Не успели мы попрощаться, как к нам подошел довольно плотный мужчина средних лет. Поверх галабеи на нем был пиджак иностранного покроя, таких местные портные у нас не шьют, их доставляют контрабандой из Газы и продают на толкучке в Каире. Галабея была из высококачественной английской шерсти. Он опирался на великолепную толстую трость. На пальце его поблескивало золотое кольцо. Поздоровавшись, он предложил мне сигарету, тоже иностранную, такую в открытой продаже теперь и днем с огнем не сыщешь. Лицо у него было круглое, и щеки лоснились. Над аккуратно подстриженными рыжеватыми усами — чуть приплюснутый мясистый нос с красными прожилками. Тонкие, плотно сжатые губы. Глубоко посаженные голубовато-серые глаза, словно буравчики, сверлили каждого. Мужчина был без головного убора, его коротко подстриженные и тщательно причесанные волосы заметно поредели. Всем своим видом он как бы бросал окружающему миру вызов, его будто подмывало вступить в спор. В лице его было что-то хищное, какое-то сходство с рысью. Я мучительно пытался вспомнить, кто бы это мог быть, но, сколько ни рылся в памяти, все было напрасно.
— Ну как, брат мой, ты съездил в Каир? — с насмешкой спросил он Абдель-Азима. — Повидал министра? Наверное, легче лису вытащить за хвост из норы, чем добиться приема у министра. Ну ничего, не расстраивайся. Слава аллаху, хоть благополучно домой вернулся.
— А мне что? Волею аллаха, все уладилось. Сегодня вечером встретимся на заседании комитета — там расскажу все по порядку… Милости прошу ко мне домой на чашечку кофе. — Абдель-Азим попытался было кончить неприятную для него беседу.