— Марш отсюда! А то по горячему делу и вам перепадет.
Наконец со двора вышел Колдоба, весь в костре и паутине.
Афонька голову вобрал в плечи, когда увидел, что участковый нес в руках.
— Гляди, как упаковал. И смазать не забыл, — показал Максим мужчинам немецкий автомат. — И патрончиков призапас. Под стреху, гад, спрятал.
— Поди он тебя из этого тогда угостил, — сказал кто-то из мужчин.
— Да наверно, — согласился Колдоба.
Когда Афоньку вели в сельсовет, мы старались держаться поближе к дяде Максиму. И правильно сделали: Сонька и Катя видели, как мы вели этого упыря. Жаль, что Колдоба немецкого автомата не дал нам нести — было бы еще лучше.
Бабушка была немало удивлена всеми этими событиями.
— Вот тебе и упырь, — все приговаривает она. — Значит, пока самой не было, по кирпичным заводам слонялся, а пришла сама — прилетела и сова. Это же сколько он просидел под печью? Два года?..
Узнав, что нашлась супонька Министровой жены, она у меня спросила:
— А хренча моего ты там не видел?
И нас провожали с песнями
Приезжий фотограф снял наш класс на память об окончании семилетки.
Целую неделю мы с нетерпением дожидались карточек. Особенно волновались девчата. Но, по секрету сказать, и нам с Санькой не терпелось посмотреть, что мы там за красавцы.
И вот посмотрели.
Лучше всех вышли девчата. У каждой, как это говорится, губки бантиком. Сонька выпустила на лоб симпатичный завиток, у Кати откуда-то родинка на щеке взялась — просто так, не на фотографии, ее среди веснушек и не заметишь. Ганка выставила напоказ руку с сестриными часами. Умеют пустить пыль в глаза.
А хлопцы, хлопцы! Каждый словно аршин проглотил: такие важные, такие строгие. Смык, как сыч, надулся.
Хлопцы стоят, девчата сидят пониже, в центре — учителя, а мы с Санькой лежим голова к голове и своим несерьезным видом сводим на нет торжественность момента. Мы забыли намочить водой чубы, и волосы торчат во все стороны.
Санька, чтобы не расхохотаться, состроил такую мину, будто зеленую антоновку надкусил, а у меня все зубы блестят на солнце. На нас напал дурной смех. Когда фотограф спрятался под черную материю за аппаратом, мы вспомнили, как наш Глыжка, когда был малыш-малышом, прятался от козы-дерезы под бабушкин фартук.
Одним словом, была бы хорошая фотография, если б не мы с Санькой. Бабушка дома на нее досмотрела и покачала головой:
— Все люди как люди, а вы и тут ветрогоны.
А отец, удовлетворенно хмыкая, долго изучал мое свидетельство. Пусть, пусть читает — там ни одной тройки, кроме как по пению, потому что, когда я запою, кажется, что барана режут. Да ведь мне в певцы не идти.
— Садись, сын, потолкуем, — наконец пригласил меня отец за стол, и по тому, как это было сказано, как нервно барабанили по столу его пальцы, я понял, что разговор будет мужской.
Отец, должно быть, не знал, с чего ему начать разговор, рее вертел в руках бумагу, кашлял в кулак, наконец бросил на меня из-под густых бровей быстрый взгляд и спросил!
— Ну, куда думаешь дальше подаваться?
Куда податься, мы с Санькой уже давно решили. Разумеется, не в восьмой класс. Об этом и говорить нечего.
Плакала из-за войны наша десятилеточка. Когда ее теперь откроют — неизвестно. Да если б и открыли, что толку? Из всего нашего большого села и вдобавок из многих поселков на фотокарточке седьмого класса всего шестнадцать человек. И эти разбегутся кто куда. Некому у нас учиться в восьмом классе, открывай его — не открывай. А в город не набегаешься: ни брюк приличных, ни обуви. Да и не вековать же век на отцовской шее.
— Ты послушай меня, глупого, — снова заговорил отец. — Сам я всего три зимы в церковно-приходскую школу походил, а на четвертую твой покойный дед меня не пустил. «Хватит, говорит, лапти драть». Тогда время такое было: учись — не учись, а если ты от косы, так к косе и вернешься. Теперь, как в песне поется, молодым везде у нас дорога. Только что за дороги после войны, ты сам знаешь. И достаток наш видишь: что у нас, то и на нас. Кабанчика продали, потому как на корову нужно разживаться. Крутись как знаешь… Вот я тебе и советую. Не гоню в шею, а совет даю: иди пока что работать. Заработаешь себе на какой-никакой костюм — мне и то легче. А там гармонь захочешь. Я понимаю, хлопцу нужно. Заработаешь — покупай. А когда в солдаты пойдешь, оно само видно будет… Пойдешь учиться — учись. Только прямо тебе скажу — помочь не смогу. Мелкий у меня карман. И вон его еще нужно и растить, и учить, — кивнул отец на Глыжку. А потом на бабушку: — И она уже не работник.
— Ты по мне особо не печалься, — отозвалась бабушка от печи. Отец промолчал.
Костюм и гармошка — это очень хорошо. Важной был бы персоной на гулянках у Язепихи. Но мы с Санькой пойдем учиться на офицеров.
— На офицеров? — удивился отец.
— На офицеров.
— Что ж, ладно, — согласился отец. — Только гляди: военная служба — не дружба. Думаешь, нацепил погоны — и ты уже пан-барон? Нет, брат, доведется и с мозолями походить, и потом умыться, и начальству уважить. Одно скажу — будешь человеком. — А потом не то в шутку, не то всерьез попросил:
— Выбьешься в чины, в полковники или в генералы, так не забывай уж и нас, грешных, с бабкой.
— Не бойся, не забуду, — заверил я.
— А-а, — махнул рукой отец, — все так говорят, а потом не успеет иной землю из-под ногтей выковырять, уже отца с матерью не узнает. А соседа и подавно…
«Наше» училище недалеко, в городе, где раньше был сыпно-тифозный госпиталь. И идем мы туда еще не насовсем, а только сдавать экзамены. Потому и проводов особых не было. Может, еще назад прибежим. Бабушка из нового хлеба испекла мне лепешек и завернула в чистую тряпицу. Это на дорогу. Да и там, поди, нас еще особыми лакомствами угощать не будут. Санька набил противогазную сумку яблоками.
И вот мы выходим на улицу. Бабушка у калитки за рукав придержала.
— Не увидимся мы с тобой больше, внучек, — принялась она сморкаться в свой замусоленный фартук. — Помру я нынешним летом, хоть на похороны приезжай…
— Что ты, баб, — удивился я. — Увидимся. Я же только на экзамены. Глядишь, к вечеру дома буду, если не сдам.
— Сдашь, сдашь, — успокоила меня старая. — Ты все сдашь, ты крутомозгий.
— И не умрешь ты вовсе, — перебил я ее.
— А что мне тут больше делать? — спросила бабушка, — Ты на свой хлеб идешь, Гришке я уже тоже не нужна, батька женится не сегодня-завтра. А я… я все свое на этой земле сделала. Только юбкой еще на смертный час не обзавелась… — и уже не попросила, а строго наказала: — Гляди же, если сразу назад не отпустят, как услышишь про меня, чтоб приехал.
Отец подогнал подводу. Он сегодня снопы в колхозе возит, да кнут дома забыл.
— Ну, садитесь, — пригласил он нас с Санькой, — подвезу до околицы.
А Глыжка без приглашения сел.
— Так гляди же! — крикнула бабушка вслед.
Резво бежит Буянчик, хлещет себя по бокам хвостом, отгоняя оводов. Мягкую, как зола, пыль из-под колес ветер стелет на придорожную траву.
Телегу подбрасывает на выбоинах, и голос отца от этого дрожит.
— Ишь ты его! — подгоняет он Буянчика. — Характер показывает, волчье мясо. Выскребся из чесотки, задрал хвост.
Мне помнится, каким был Буянчик три года назад. Такой уж доходяга, глядеть не на что. А теперь, как говорит отец, выскребся. Добрый конь. Повозили мы с ним, попахали, хотя и не вышло из него скакуна.
Отец не спешит сворачивать, и мы едем той же дорогой, по которой я вез когда-то из больницы дядю Андрея. Вот около этих верб мы тогда с Буянчиком хлебнули горя. Вербы тоже подросли, стали кудрявыми, густыми.
— Так смотрите же там, — наставляет нас с Санькой отец, как сдавать экзамены. — Горячки не порите. Подумай хорошенько, а потом уже рот открывай. И главное — смелее.
За околицей мы повстречали Катю. Она шла из города с кошелкой за плечами. Нынче они купили корову, так, должно быть, носила на базар молоко. Увидав нас, Катя отчего-то растерялась, покраснела, опустила голову и даже глаз не подняла. Так и простояла на обочине, пока мы не проехали.