Все это и мне, и Ивану, и Володе показалось таким смешным, что мы не смогли удержать улыбок.
И только возмущенный Митяйка (как это можно не интересоваться дрофами?) плюнул и проворчал:
— Его даже дрофы не интересуют! О штоб ты сдох, мазница!..
Мы уже переправились через Иртыш, уже проехали казачий поселок Меновное, а оскорбленный в самых сокровенных охотничьих своих чувствах Митяйка все еще ворчал:
— Ну и жмот — потерянных колосков на жнивах пожалел!.. И харя-то какая-то, как ржаная булка!..
* * *
За первым же подъемом на невысокий мягкий увал, с которого нам открылось ровнейшее плато ковыльной степи, лишь кое-где тронутое плугом, Митяйка уговорил Ивана и Володю взять бинокли: «Чем черт не шутит… А вдруг да!..» Мы стали готовиться к встрече с дрофами. Иван и Володя в минутные остановки, встав на подножки линейки, осматривали каждый свою сторону. Я и Митяйка затаенно ждали результатов их наблюдений. Но ни тот ни другой, не удостоив нас ни одним словом, молча опускались на линейку, и я вновь трогал лошадей. Снова под колесами линейки однотонно шипел зернистый, хрустящий песок.
Обширное плато за первым увалом было столь ровно, что идущая по нему чуть-чуть наи́зволок дорога словно бы упиралась в небо.
Все дальше и дальше ходкой дорожной рысью уносили нашу «охотничью каравеллу» добрые, резвые кони. Казалось, что и лошадей радует и гладкая, шипящая под колесами дорога, и манит широкий простор степи.
Вот мы уже и переехали обмелевший, только-только замочивший ободья нашей линейки, бурный весною Караузек, с полосой прикараузекских пашен, а даже и признака дроф не было. По рассказам же старика Корзинина, еще лет с десяток тому назад дудаки попадались и не доезжая первого увала. «А уж с Караузька — повсегда начинали охоту. И сколько же мы ее били! А что этого, дудачьего пера по степу, как в добром курятнике!..»
«Исчезает, в глубь степей уходит дрофа. Прав Иван, что удержал выезд до времени: не раньше, как за сотню верст встретим мы их…»
Погруженный в думы, я не заметил, как сидевший с противоположной от меня стороны глазастый Митяйка, спрыгнув с линейки, схватил что-то с придорожного полынка и, повернувшись к нам, ликующе крикнул:
— Во-о-от он-о-о, ро-о-одное!
В юношески-звонком крике Митяйки было такое же ликованье, какое, очевидно, было в голосе колумбийца-матроса, который первым увидел землю. Крупное желтое, изузоренное черными и белыми вилюжинами перо дрофы, с чуть розоватым подпушьем, переходило из рук в руки.
Внимательно рассматривавший перо Иван уверенно сказал:
— Со спины. Срубленное картечиной, со скользом — без крови…
— Кузнечане! Будь они прокляты!.. Я говорил тебе, братка, надо было раньше. Я их — заполошных, знаю. Они и сами не убьют, а нам нагадят… Вот еду и все мне кажется — вычистили они уже все!.. — с тоской в голосе закончил Митяйка. Но улыбавшийся одними губами Иван, не обращая никакого внимания на причитания братца, сказал:
— Трогай, Николаич. До Джакижанычева озера засветло во что бы то ни стало надо успеть добраться…
И «каравелла» вновь покатила по гладкой степной дороге.
«…Такое же оно, как было тогда, или обмелело, усохло?» — думал я, подъезжая к довольно высокому и далеко протянувшемуся по степи сланцевому хребту, у подножия которого раскинулось запомнившееся мне на всю жизнь богатое разнообразной дичью степное озеро Джакижан.
На злополучном этом озере у меня, тогда еще тринадцатилетнего юнца, разорвало мой первый шомпольный дробовичок. И водонос и конюшонок у квартировавшего в доме моих родителей страстного охотника, отставного подполковника Жузлова, — я скопил три рубля. Дробовичок мой мне казался верхом изящества и сокрушительности по бою.
За усердие, с каким я ухаживал за лошадьми подполковника, он взял меня с собою на охоту на озеро Джакижан, где и случилось это несчастье.
Наш стан на восточном берегу озера, за́води, плавуны, обширное главное плесо, высокие кочки на берегу, прибрежная темно-зеленая осока и густые камыши — все, все стояло перед моими глазами.
Иван, очевидно, чтоб скоротать время в дороге, рассказывал нам о своих прежних охотах и ночевках на Джакижане, а я видел себя подкрадывающимся к уткам, в азарте первых удач, позабывшим обо всем на свете.
«Узнаю ли я то место, на котором я зачерпнул в стволик тины и выстрелил?..»
Мы поднялись на гребень хребта, и я невольно остановил лошадей. Когда-то подступавшее к самому подножию хребта, уходившее в глубь степи, ныне же далеко отбежавшее, уменьшившееся вдесятеро, словно безнадежно больное, умирало оно в безводной степи.
Высохли, исчахли изглоданные скотом густые когда-то камыши. И даже ископыченные в пыль отарами овец и коз, высокие, жирные кочки выглядели жалкими бородавками на солончаковом приозерном лугу.
И все же я узнал место нашей стоянки по чудом уцелевшей наусух-высохшей, когда-то косматой зеленой раките, вблизи которой был колодец с холодной пресной водой.
А главное плесо? От него осталась обмелевшая лужа не более полуверсты в окружности, обрамленная реденьким камышком и рыжей осочкой. Правда, и на ней мы увидели немало утьвы, преимущественно чирков, широконосок и лысух, но каким же все-таки жалким выглядел когда-то полноводный, зеленый Джакижан, на котором в огромном количестве водились и шилохвости, и кряквы, и атайки.
— Двигай, Николаич, засветло надо успеть запастись свежинкой на добрую жареху, — разомкнул уста наш молчаливый шеф-повар, слесарь Володя.
Я тронул лошадей, и мы быстро скатились на облюбованную лужайку, недалеко от засохшей ракиты с ее колодцем.
В минуту лошади были распряжены, с задка долгуши снят вместительный фанерный ящик с кухонным хозяйством Володи и даже лучиною для растопки костра в степи на случай мокропогодицы.
Больше всего волновался шеф-повар:
— Вот что, братцы, вы идите за птицей, а я и сухих конских котяшков пособираю, — они пожарче любых березовых дров будут, и за водичкой, и картошечки-моркошечки, лучку для жарёхи начищу…
Обрадованный Митяйка (он боялся, что его оставят собирать аргал) быстренько опоясался патронташем, взял в руки ружье и кинулся было на озеро «обзирать окрестности»: еще с хребта зоркий его глаз приметил себе мысок с осочкой и камышком, глубоко вдававшийся в середину плеса. Но бригадир остановил его: скатившееся за горизонт уже более чем наполовину солнце красной закатной своей краюшкой золотило и небо, и жалкие остатки разрозненных кочковатыми перемычками, словно осколки разбитого зеркала, озерных лужиц. Вот-вот и погаснет оно.
И в степи, как всегда, сразу же вплотную прихлынет огромная темная ночь.
— Вот что, Митенька, ты со своими самоходными астрилябиями моментом убежишь на ту сторону Джакижана, а как только мы с Николаичем сядем в скрады, и я тебе свистну — стрель по первым попавшимся. В крайности — вхолостую…
И как же перекосилось лицо Митяйки от плана старшего брата: «Раз стрелю первый — вся утка шарахнется на них, а ты щелкай зубами!..» Но возражать бригадиру на охоте, да еще на дрофиной, не решился, и через несколько минут на своих «самоходных астрилябиях» Митяйка уже огибал западную кромку Джакижана.
Мы с Иваном тоже взяли ружья. Он — дореволюционную тулку шестнадцатого калибра, я, не доверяя своей зауэровской двадцатке, по совету друзей, на дрофиную охоту вооружился навотновскои садочницеи десятого калибра. С непривычным ощущением ее громоздкости и тяжести вложил увесистые пузатые патроны, снаряженные шестеркой, и мы пошли.
Иван направился к тому самому мыску, о котором мечтал Митяйка. Я было хотел остаться на ближней излучине озера, но бригадир удержал меня:
— Пойдем вместе, Николаич, от первого же стрела Митьки она вся пойдет вдоль мыска, и ты со своей пушкой только норови в разбор, в разбор табуна — сразу вывалишь целую улицу. А я по близу на подхвате буду…
Мы засели на длинном, хорошо укрывшем нас камышистом мысу недалеко друг от друга.