Три ответственных товарища нашего предприятия и я несем гроб по лестнице вниз. Вокруг всеобщее возбуждение. Мы пробираемся сквозь густую толпу, которая глазеет на нас и возбужденно переговаривается, протискиваемся через узкие двери и ставим гроб на грузовик. Печально выглядящая музыкальная капелла играет еще печальнее, пока формируется процессия. Впереди чертежницы с венками, затем капелла, грузовик с гробом, который по моему настоянию закрыт, и позади мы, коллеги и товарищи из управления.
Большое красное знамя профсоюза развевается над колонной. Жара невыносима и воздух за машиной — отвратительная смесь выхлопных газов и сладковатого запаха мертвого тела.
Мы двигаемся через город по Красному проспекту, затем по песку и пыли боковых улиц. Дороге, кажется, нет конца. Внезапно машина останавливается. Поломка. Дальше — никак. Происходит обсуждение. Нужно раздобыть лошадь и телегу. Тем временем траурная процессия из двухсот человек сокращается до двадцати самых верных. Мы садимся на обочине и терпеливо ждем. Напротив располагается музыкальная капелла. Проходит около двух часов, пока не появляется небольшая повозка. Гроб перегружают, и мы двигаемся дальше.
Уже далеко за городом, мы наконец приближаемся к кладбищу. Как маленький убогий оазис, лежит редкий, растрепанный ветром березовый лесок в широкой песчаной степи. Вблизи ни одного дома, картина безотрадная.
Мы останавливаемся, сгружаем гроб, перебираемся через канаву и протискиваемся между тонкими березовыми стволами на кладбище.
Ни дорог, ни тропинок. Желтоватая степная трава бурно разрослась между едва заметными могильными холмиками. Старые кресты с тремя перекладинами мирно соседствуют здесь рядом с деревянными советскими звездами. Бредем, спотыкаясь, дальше, пока не выходим к свежевырытой могиле. Гроб снова открывают и ставят на пару досок над могилой. Вокруг напирает сплавленная вместе толпа товарищей. Первым произносит речь председатель партийной ячейки, вторым — профсоюзный деятель, его сменяет венгр с отрывистым, немелодичным говором — восемь длинных речей о коммунизме, Сталине и пятилетнем плане произносятся над мертвым. После каждой речи вступает музыкальная капелла. Потом все отступают от гроба. Фотограф расставляет свой деревянный ящик. Все напирают, толкаются перед открытым гробом и таращатся в аппарат. Русский коллега с сигаретой во рту тащит меня в кадр. Наконец и это позади. Гроб закрывают и опускают в могилу. Две лопаты переходят из рук в руки, и за несколько минут мы насыпаем холмик.
Наступает чувство облегчения. На холмик кладут венки, и мы идем назад, обливаясь потом. Я в отчаянном настроении. Ужас моего собственного положения становится совершенно очевидным. Плохое жилье, недостаток продуктов питания и одежды были бы переносимыми, если бы. как минимум, работа доставляла удовольствие. Где те большие проекты, которые рисовал мне берлинский представитель? Я не более чем мелкий чертежник. Если бы я лучше владел языком, то мог бы по крайней мере как следует объясняться с коллегами. Я по-прежнему понимаю слишком мало и говорю только самое необходимое. Очень медленно вникаю я в этот такой чужой язык. Мне немного помогает один русский коллега, с которым мы постепенно подружились. Он учит немецкий, я — русский. Мы с ним договорились примитивным методом учить глаголы, каждый день от 10 до 20, вместе с соответствующими фразами. Наш учебник — «dcr kleine «Меуег»» На грамматику мы поначалу вообще не обращаем внимания. Меня это здорово напрягает, хотя в остальном я работаю мало. Каждое слово, которое я выговариваю в течение дня, стоит мучительной работы, а слушать и пытаться понимать — еще тяжелее. И вечерняя работа меня не устраивает. Нет контактов с другими инженерами, которые работают над проектом. Иногда я кажусь себе пятым колесом в телеге. В довершение всего, я чувствую себя не слишком здоровым. К еде я по-прежнему не смог привыкнуть и должен почти каждый четвертый или пятый день поститься, чтобы снова привести в порядок желудок. Хотя стоит жаркое лето, я сильно простужен.
Ночью я мерзну в постели, поскольку купить шерстяное одеяло невозможно. Накрываюсь двумя своими пальто.
Простуда становится сильнее, надвигается ангина, однажды утром повышается температура и начинается озноб. Днем зову своего русского друга Володю. Его мама осматривает меня и меряет температуру -39,6. Я собираюсь идти домой в постель. Но Володя говорит, что так не годится. Я должен сначала отметиться в «амбулатории» нашего предприятия. Он сопровождает меня. Мы приходим к маленькому рубленому дому. В продуваемом коридоре на длинных скамейках бедные дрожащие и бледные пролетарии. Через короткое время мы, минуя длинную очередь, заходим в приемную. Женщина-врач сует мне термометр и осматривает:
«Грипп, ангина, два дня в постели».
Она выписывает мне рецепт — Wasserstoffsuperoxyd.[18] Теперь я должен идти в одну из трех аптек Новосибирска. Володя прощается и обещает вечером заглянуть ко мне. Я прихожу в одну аптеку — длинная очередь. Наконец я у прилавка: перекиси водорода совершенно случайно нет, в других аптеках, как мне говорят, — тоже. Я печально иду домой и ложусь в постель. Если бы только кто-нибудь пришел. Я жду, и жду, температура высокая. Никто не приходит. Сильно болит горло. Наконец, через шесть долгих часов приходит мой друг. Уже 11 вечера, он некоторое время сидит со мной, выкуривает несколько сигарет и уходит после того, как температура немного спадает. Обещает на следующий день придти сразу после работы, принести мне что-нибудь поесть и привести врача. Всю ночь я не сплю и чувствую себя наутро очень плохо. Девушка, убирающая в моей комнате, приносит чай. Она невероятно тупая и глупо на меня таращится.
Сейчас же по зданию распространяется новость: «Иностранец болен».
Приходят первые посетители, мои соседи, завхоз. Куря сигареты, стоят они вокруг моей кровати, дружески смотрят, беседуют между собой и что-то мне говорят, из чего я мало что понимаю. Если бы только пришел мой друг с врачом, а все эти добрые товарищи к тому же ушли домой. Но врач не приходит, и друг не приходит; уходят товарищи, приходят новые, лица некоторых я никогда раньше не видел. Каждый раз, когда открывается дверь, еще кто-то толкается у входа, чтобы бросить взгляд внутрь; я сам себе кажусь каким-то чудо-зверем в передвижном цирке. Боли и озноб становятся сильнее, но люди не хотят уходить. Я посылаю кого-то за врачом. Обратно они не приходят, зато приходят другие. Но врача нет. Вечером, около семи часов приходит Володя, он приносит мне суп, но я не могу есть. Я говорю ему, чтобы он остался, а остальных, ради Бога, выставил наружу, запер дверь и никого больше не пускал.
— Но так не годится, это нарушение законов гостеприимства и добрых традиций, — говорит он, но в конце концов уступает мне с тяжелым сердцем и посылает всех за различными врачами. Дверь запирается. Температура -40°.
Снаружи, с Красного проспекта, опять доносится, как каждый день, тоскливый медленный траурный марш.
В 9 часов наконец приходит врач, вскоре еще один. Мне плохо, температура поднялась до 41 градуса. Врачи по очереди простукивают и прослушивают меня. К одному Володя обращается «профессор». Но оба молоды, самое большее 35 лет. Они совещаются, вызывают еще одного врача, главного врача нашего управления, члена партии. Он не обращает на меня внимания, разговаривает только с двумя другими, потом берет мою сигарету, из лежащей на столе пачки, закуривает и смотрит на меня. Похоже, он не согласен с рецептами, которые выписал первый врач. Они совещаются — я не понимаю ничего, кроме отдельных слов, таких как «температура, сыровотка». Теперь меня осматривает главный врач. Он бросает сигарету на пол и прикладывает ухо к моей груди. Затем кладет пальцы мне на язык и заглядывает в горло. Опять совещаются, главный врач выписывает рецепт и что-то говорит Володе. Тот пытается переводить: «Не мог бы я достать товарищу главному врачу пару сигарет из магазина для иностранцев?»