Мама тихонько рассмеялась:
– Наверно, ты мечтаешь о других вещах, не о рододендронах?
– Да. О Тетушках. Но это, скорее, кошмары.
– Не говори дурно о Тетушках, Крис. Их жалко.
Почему она вечно твердила, что людей жалко? Жалко Ивера Малта. А теперь вот жалко Тетушек. Меня ей тоже жалко? Жалко всех? Я не хочу, чтобы она жалела меня.
Я сел в постели:
– Почему тебе их жалко?
– Потому что они не вышли замуж и живут одни.
– Но разве из-за этого их надо жалеть?
Мама не ответила, закрыла глаза. Может, хотела, чтобы я спросил ее, о чем мечтает она? Но я не сумел. Не смог, и все тут. Конечно же, боялся ответа, а от этого страх только усиливался. Я это уже тогда понял. Каким-то образом это было связано с ее принужденностями, как я их называю. С тем, что жизнь, которую она вела, была обязанностью. Что невозможно вырваться из этого круга. Пожалуй, на самом деле ей не нравились согбенные, взыскательные, одинокие Тетушки, которые не имели обязанностей, натирали лицо уксусом и ходили с зонтиками от солнца, если не ползали на карачках по гравийным дорожкам, выпалывая сорняки, которых не видел никто, кроме них да муравьев. А если скажешь им, зачем, ради всего святого, они выпалывают то, чего никто не видит, ну кроме них самих да муравьев, они до смерти обижались, бросали свой садовый инвентарь, запирались в комнатах и втирали еще больше уксуса в серые, туго обтянутые кожей щеки. По их мнению, уксус коже на пользу. Солнце – для здоровья беда, так что его можно оставить поденщикам и мальчишкам-рыболовам. И пусть никто не смеет говорить, будто то, что они делают, хоть и малое, хоть и педантичное, никому не нужно и бесцельно. Такого они просто не потерпят. Может, и мама как раз поэтому хмурилась, когда папа задумчиво замечал, так ли уж необходимо каждый день пылесосить. Мы ведь не видим разницы, говорил он. Ничего хуже он сказать не мог. Что мы не видим разницы. Ее жизнь, ее взгляды, ее гордость, они исчезали в этих доброжелательных словах, оставалась только обязанность, голая обязанность, некрасивая и своенравная. Лучше бы папа сказал, будто нам кажется, окна впрямь опять не вполне чистые. Тогда бы мама мигом вооружилась стремянкой, тряпками и мыльной водой. Ошибку можно исправить, с похвалой просто можно жить.
Меня вдруг как громом поразила мысль – мама унаследовала мои впадины.
– Ивер приходил с газетой? – спросил я.
Мама покачала головой:
– Может, ты сходишь за газетой? Заодно отдашь эту ужасную жестянку. Пришлось выставить ее на балкон. Воняет.
– Почему ты решила, что жестянка Иверова?
– Ну как же, профессор. На ней написано: «Ивер Малт».
Мама резко раздвинула занавески, и луч еще более яркого желтого света, смешанного с зыбкими зелеными тенями, упал на пишмашинку, лист бумаги и стол. Она как будто хотела потрогать этот свет, только что струившийся сквозь нее, а теперь лежавший там, вне нас. Наклонилась, собираясь положить руку на клавиатуру.
– Не трогай!
Мама спрятала руку за спину и посмотрела на меня довольно странным взглядом, словно прятала что-то в руке, которую только что убрала за спину. Потом рассмеялась:
– Мил человек! Я и не думала ее ломать.
– Когда лист заправлен, она занята.
Мама по-прежнему стояла, спрятав одну руку за спиной, а другой смахивала со лба капельки пота. Казалось, она плакала, только слезы текли снизу вверх.
– Почему никто меня не слушает, – тихо сказала она.
Не спросила, нет. Просто сказала сама себе, вздох со словами. Голос ее был дальше, чем тайные разговоры в троллейбусе, долетавшие до меня по ночам. Я всегда тревожился, когда она начинала так говорить, тревожился и чуть ли не злился, потому что вдруг на мгновение испытывал к ней жалость, а уж этого мне совсем не хотелось.
Ну почему все не может быть в полнейшем порядке?
– Разве? Разве нет таких, что тебя слушают?
– А вот ты?
– Разве я не слушаю? Всегда слушаю. Слышишь?
– Может, и слушаешь. Но не прислушиваешься.
– Что ты имеешь в виду?
– Я сказала, чтобы ты держался подальше от этого мальчишки.
– Да я просто встретил его на пристани. Мы порыбачили. А что такого?
– Что такого? Что бы я ни говорила, всегда: а что такого? Вполне годится мне как имя: госпожа А-Что-Такого.
– Выходит, жестянку относить не надо, а? Раз я должен держаться от него подальше?
– Нет, отнеси. Иначе он явится сюда. А я бы предпочла обойтись без этого.
– Хорошо.
– В мешочек или вкрутую?
– Вкрутую.
– Шесть с половиной минут. Успеешь сбегать.
Тем летом я не понимал маму. Сперва говорит, чтобы я поздоровался с Ивером Малтом. Потом говорит, что он плохой, потом, что его жалко, а в конце концов я должен держаться от него подальше. И все-таки хочет, чтобы я сходил на Сигнал и вернул жестянку. Речь только о вежливости, да? Вежливость выражается в поступках. Чту мы говорили, когда никто нас не слышал, роли не играло. Но поступки способны и лгать. Даже больше, чем слова. Вся разница в том, что слова можно взять обратно. А поступки нет. Не надо было мне здороваться с Ивером Малтом.
Возле почтовых ящиков я, как назло, встретил Лисбет. Впрочем, может, удастся что-нибудь выпытать у нее про новую девчонку. Правда, выпытывать я не мастер. Собственно, вообще не мастер вести разговоры, а уж что до обыкновенной болтовни, то лучше мне вообще убраться подальше. Лисбет выглядела усталой и хитрой. Сперва я подумал, что она навеселе, но нет, все ж таки вряд ли. Еще и десяти нет. Так или иначе, она заметила жестянку.
– Рыбачить собираешься?
– Нет. Я за газетой.
– Тогда наверняка ужас как важно иметь при себе крючок и леску.
Спросить мне хотелось только об одном: как зовут ее подружку и кто она. Но я не осмелился. Не смог. Слова не шли с языка. Даже до рта не добирались. Если так будет продолжаться, я взорвусь, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
– Точно. Ты не знала, что «Афтенпостен» в этом году доставляют летучие рыбы?
Лисбет недоверчиво посмотрела на меня:
– Опять идешь к этому недоумку?
– К какому недоумку?
– К какому? Ясное дело, к Иверу Малту. Разве тут есть другие недоумки?
Я мог бы сказать, что она аккурат с таким разговаривает, а может, и я тоже разговариваю с недоумком, то бишь с Лисбет, мы двое недоумков, завели разговор возле почтовых ящиков, но, как уже упомянуто, я не мастер по части речей.
– Сомневаюсь, – сказал я. – Во всяком случае, не такие недоумки, как Ивер Малт.
Лисбет усмехнулась:
– Ничего удивительного. Мать у него нацистка, а папаша алкаш.
– Так говорят. А еще – что у них собака лаять не умеет.
– Не-а. У Ивера есть полубрат, который не умеет говорить. Немецкий ублюдок.
– Это которого отдали?
– Опять ошибочка, Умник. Продали его. Мамаша завернула его в подарочную бумагу и продала за две кроны пятьдесят эре.
Я тоже засмеялся, ненавидя себя за это:
– По заслугам. Две кроны пятьдесят эре! А крона тогда не дороже стоила?
– Поедешь с нами сегодня в Саннвик?
– Вряд ли.
– Не дуйся, Крис. Мы возьмем моторку Путте. Купим пива и сдобных булочек, развлечемся на все сто.
– Я обещал маме покрасить флагшток.
Лисбет довольно долго смотрела на меня.
– Знаешь, что я думаю? Я думаю, ты опять свяжешься с этим недоумком.
– Еще чего! Ивер Малт ниже моего достоинства.
– Ниже твоего достоинства. В точку, Крис. Что ж ты тогда с нами не водишься?
– Может, в другой раз.
– Слыхал ведь, что сказал Путте. Другого раза может и не быть.
– Больно он умный, Путте твой, – сказал я.
– С ногой стало хуже, Чаплин?
– Нет. А что?
– Ты хромаешь. Сильней, чем прошлый год. Или просто гормоны донимают?
– Когда стою, я не хромаю.
– Больно умный, великий рыболов. Я видела, как ты шел.
– Меня вбок заносит. А это совсем другое дело.
Лисбет достала «Афтенпостен» из почтового ящика помощника судьи и пошла прочь. Но через несколько шагов обернулась: