— Ты что? Любовное письмо читаешь?
Алмаз выглянул из-под простыни распаренный, злой. Страшно смутившись, буркнул:
— Пушкина маленько…
Бывший художник в майке, в длинных черных трусах, вдруг дернул щекой в склеротических красных жилках и, поочередно поднимая то левую руку, то правую, прочитал свистящим шепотом, стоя посреди комнаты:
Нет, не тебя так пылко я люблю…
не для меня кр-расы твоей блистанье…
люблю в тебе я пр-рошлое страданье…
— Страданье понял? Слушай, мы тоже это знаем! Не фофаны какие-нибудь!
…и молодость погибшую мою.
Когда порой я на тебя смотрю,
в твои глаза вникая долгим взором,
таинственным я занят разговором,
но не с тобой я сердцем говорю.
Я говорю с подругой юных дней,
в твоих чертах ищу черты другие,
в устах живых… уста… давно немые…
в глазах огонь угаснувших очей…
— Эх, мальчик мой… Эх!
На глазах Ильи Борисовича сверкнули слезы. Он подошел к Алмазу, сжал больно ему руку. Долго так держал и кивал головой. Потом нашел слова:
— Это поэзия! Поэзия, брат! Не какая-нибудь антимония! Это… ты погоди, я сейчас приду.
Он вышел в коридор, через несколько минут вернулся, совершенно растроганный.
— Извините, пардон, как говорят французы. Я что котел сказать? Это поэзия, — горячим шепотом продолжал Илья Борисович, щеки его блестели. — Ах, как я вагубил свою любовь, мой мальчик… как я ее загубил…
Он присел к столу, по-прежнему в майке и трусах, сжимая голову в ладони.
Алмаз хотел его утешить, но не знал, что сказать. Он лег на живот и уткнулся в подушку.
Так прошло какое-то время.
— Ну чего вы, чего вы не спите-то? — громко захныкал шофер Петя. — Болтают и болтают… скоро вставать…
Бывший художник за столом не шевелился. Алмаз тихонько встал, выключил свет, вернулся в свою горячую постель и мгновенно уснул. Он спал, раскинув руки, открыв грудь, но долго еще сидел за столом Илья Борисович; в полумраке белели его плечи и соль на столе.
Шагидуллин спал всего часа три, но на завод приехал вовремя.
Он увидел Нину и снова поверил, что ему ничего не приснилось. Но она была сегодня грустна и на Алмаза не смотрела, у него сердце захолонуло. «Что? Почему? — думал он. — Разлюбила? Нужно с ней поговорить…»
Поговорить не удавалось. Работы с каждым днем становилось больше, и бледные, недосыпающие девушки такого темпа не выдерживали. На днях часть бригады взялась крыть пол в цехе РИЗа — сажать на цемент железные плитки с узорчатыми отверстиями. Но пол стал получаться неровный… Нина пришла сегодня на обед последней, и, когда пила молоко к ело булку, лицо ее было как будто в извести, только возле губ чуть розовей. Алмаз спросил:
— Ты заболела?
Она слабо улыбнулась. Достала из кармана зеркальце, посмотрелась в него.
— Я, кажется, вчера… что-то лишнее себе позволила… больше этого не будет… не сердись на меня… — сказала она.
«Странно… — думал Алмаз, глубоко вздыхая. — В лесу, где никого не было, она мне не разрешила себя поцеловать, а на улице, возле дома, сама поцеловала. Может, в лесу боялась, что я не остановлюсь… Но разве я такой? А возле дома сама. А ведь могли увидеть… Ничего не понимаю».
В конце дня Нина подошла к нему.
— Хочешь, утром увидимся? Перед работой, за полчаса. Знаешь где? Возле литейного, ближе сюда, где эстакада. Где три флага, знаешь?
— Знаю, знаю. А сегодня?
Они, не останавливаясь, шли по РИЗу. Справа и слева в сумраке вечера громоздились станки, колеса до потолка, шишки на рукоятках, как тучи. Вокруг никого не было.
Алмаз взял Нину за руку. Теперь для него как дурман были эти поцелуи. Они ему снились всю ночь. Он весь день вспоминал вчерашнее. А сейчас, ничего не говоря, держал Нину за руку и смотрел на нее.
— Нет, нет. — Нина мотала головой и отталкивала Алмаза. — Не надо больше.
— Ну почему-у?..
— Не нужно. Слушайся старших.
— Ну почему-у?
Алмаз чуть не плача стискивал ей руки.
Они забрели в самые дремучие закоулки РИЗа, где еще много машин стояло, покрытых прозрачным целлофаном и черной бумагой. Здесь и свет не горел. До самого потолка мерцали станки. Алмаз сел на выступавший из рваной бумаги зубец колеса величиной с дверь. Нина встревожилась:
— Куда, куда сел? Еще затянет! Вот закрутится и затянет!
— Нет, не затянет… Нина, а Нина?
— Ну что?
— Нина…
— Нет. Я сказала?
— Ну почему?
Алмаз обнял Нину, посадил рядом с собой на колесо, он совсем потерял голову. Нина начала сердиться. Тогда Алмаз тоже рассердился, встал и пошел. Она — за ним.
Они выскочили на двор завода — вечер уже наступил. На свой автобус опоздали — пришлось им ехать с «итээровцами», на шикарном «Икарусе» с сиденьями в белых чехлах.
Домой вернулись около девяти. Алмаз в школу, естественно, не пошел — читал весь вечер стихи. Раньше он не читал стихов (школьная зубрежка не в счет!). И оказалось так интересно: всего десять-двадцать строк, а целая судьба, жизнь, трагедия…
Он снова тихонько шелестел страницами под простыней. С трудом вчитывался в строки, бормотал:
Песнь моя летит с мольбою
Тихо в час ночной…
«А вот какие, совсем бессовестные и хорошие стихи… Неужели где-нибудь напечатанные? Подпись: Фет. Кажется, такой поэт есть, в школе что-то про ласточек проходили…»
О, называй меня безумным! Назови чем
хочешь, в этот миг я разумом слабею
и в сердце чувствую прилив такой любви,
что не могу молчать, не стану, не умею!
Я болен, я влюблен, но, мучась и любя, —
о, слушай, о, пойми! — я страсти не скрываю,
и я хочу сказать, что я люблю тебя,
тебя, одну тебя люблю я и желаю!..
Красными чернилами были записаны стихи, начинавшиеся так:
О, говори хоть ты со мной,
подруга семиструнная!
Душа полна такой тоской,
а ночь такая лунная…
Алмаз не выдержал, вскочил, оделся и выбежал на улицу.
Он ходил под моросящим дождем, подняв воротник плаща, глядел в освещенные окна женского общежития. Он увидит завтра Нину, увидит завтра, все ей скажет. Зачем она его мучает?..
Алмаз брел куда глаза глядят. И вдруг услышал песню.
Несколько мальчишек с двумя гитарами стояли и тихо пели, съежившись под бесконечным дождем, в затишье между домами. Раньше Алмаз презрительно проходил мимо этих длинноволосых городских ребят. «Наверное, нигде не работают, — думал он. — Наверное, белый хлеб с маслом едят, от тоски бесятся…» А сейчас вдруг понял: ведь они — его одногодки, Алмаз только ростом их выше, поэтому его судьба со взрослыми связала, а вот ведь где они, его одногодки, милые, незнакомые, дорогие! Они пели хриплыми, сорванными на ветру голосами, немножко позируя перед прохожими, с легким «иностранным» акцентом:
Я по ней тоскую,
Я люблю ее,
Я одни желаю —
Счастья для нее!..
Ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-а… Ла-ла-ла… ла-а… Они тоже были влюблены, они тоже были несчастны, иначе бы не стояли в сырую октябрьскую ночь на ледяном камне в тонких «лодочках», старательно вычищенных и тронутых бархоткой. Они смотрели только друг на друга, они стояли, раскачиваясь в такт песне, сгрудившись, словно вокруг невидимого костра, и ночной ветер дергал их за длинные волосы, закрывал лица…