* * *
После того как Красной Армии удается создать в излучине Дона, у Серафимовича, предмостное укрепление на западном берегу, командир нашей 79-й пехотной дивизии приказывает всеми имеющимися в наличии и возможными силами выровнять линию фронта. Рота одного из лучших моих офицеров, оберлейтенанта Киля, который служит в батальоне с начала войны, была включена в атакующую группу. Теперь она почти полностью уничтожена после атаки на местности, поросшей низкорослым кустарником; командир роты и два взвода не вернулись из боя. «Убит» и «пропал без вести» – проставляет гауптфельдфебель{5} против их фамилий в списке личного состава. Мне особенно тяжело: ведь два с половиной года я сам командовал этой ротой.
Два дня спустя адъютант зовет меня к телефонному аппарату. Со мной хочет говорить сам генерал.
– Русские прорвались слева от нас. Подробных сведений еще нет. Полагаю, они пробились до Калмыкове{6}. Для нас это означает открытый фланг. Сегодня ночью заминируйте эту брешь.
Быстро прикидываю в уме, что мне для этого надо.
– Господин генерал, едва ли это возможно: у нас не хватит мин.
– Ну, вы понимаете, минировать необходимо самые опасные места. Остальное решайте сами.
Хорошо ему говорить, сидя позади! На передовой мы его видим редко. А когда звонит, дает приказы, выполнять которые нам не по силам. От таких приказов только новые бреши возникают.
– Господин генерал, мои лучшие унтер-офицеры и специалисты-минеры выбыли из строя. У меня пустые руки.
– Положение скоро улучшится. Нам бы только продержаться сегодня, дорогой!
Вальтер Фирэк, мой адъютант, – он слышал весь разговор – смотрит на меня с сомнением. Я пожимаю плечами. Сначала надо уяснить себе обстановку. Звоню туда-сюда, картина страшная. Либо наш сосед слева, итальянская дивизия «Челере», прохлопал подготовку противника к наступлению, либо нажим русских был так силен, что и мы тоже не удержались бы, окажись на его месте. Во всяком случае крупные силы русских вклинились в передний край обороны и вы звали настоящую панику. В данный момент трудно сказать, удастся ли приостановить отступление. Для нашей дивизии положение действительно более чем серьезно.
Обдумываем, что предпринять. Мин у нас всего несколько сот, для начала хватит. 'Но где взять саперов? Солдаты, вместе с которыми я три года назад начал войну, давно уже полегли на полях сражении по всей Европе. Оставшихся в живых можно пересчитать по пальцам. Все новые лица, люди, которые только и научились, что отличать противотанковую мину «тарелку» от противопехотной, а уж о том, чтобы разбираться во взрывателях нажимного, ударного и натяжного действия, и говорить не приходится. Впрочем, в нашей армии так повсюду. На лице Фирэка отчаяние, на лбу выступил пот. Наконец намечаем план. С наступлением темноты роты вышлют группы заграждения и заминируют те места, где наиболее вероятна танковая атака противника. Вызываю к себе фельдфебеля Рата. Это командир последнего взвода моей старой роты, стреляный минер, свое дело знает. Пусть возьмет на себя самый опасный пункт, тогда все будет в порядке.
Пять часов спустя.
В отблесках огромного степного пожара я читаю срочное донесение, только что доставленное стоящим передо мной унтер-офицером. Вдруг все вокруг сотрясает мощный взрыв. Взрывная волна со страшной силой отбрасывает нас на несколько метров. Там, впереди, что-то произошло. Но что? Вскакиваю в машину повышенной проходимости и мчусь через степь. Трава горит, все вокруг словно залито бенгальским огнем, и это заставляет нас мчаться с еще большей скоростью. Пытаюсь сообразить. Ясно, что-то случилось с группой Рата! В нетерпении становлюсь на подножку машины, чтобы шофер гнал еще быстрее. Мимо проносится повозка без повозочного, вожжи волочатся по земле. Справа к машине бросается какая-то тень:
– Господин капитан, господин капитан! Это повозочный. Задыхаясь, докладывает:
– Подвез сорок две мины вон к той развилке дорог. Фельдфебель Рат приказал сгрузить их. Потом каждый солдат взял по две: одну – под правую руку, другую – под левую. Пошли гуськом, довольно кучно. Я видел все это ясно: они шли против огня. Хотел уж отъезжать, а тут как грохнет, в жизни такого не видывал. Лошади рванули, я за ними. А больше ничего не знаю, господин капитан!
Мчусь дальше. Вот она, эта развилка. Соскакиваю, иду по следу, отчетливо видному в высокой траве… Да, правильно, в этой лощине и надо было заложить минное поле. Пригибаюсь к земле, чтобы противник не заметил меня поверх горящей травы, и крадусь дальше. След обрывается. Передо мной большой выгоревший прямоугольник. Зову. Никто не откликается. Никакого движения. Броском преодолеваю зловещий прямоугольник. Дальше следов нет. Ищу, бегаю вокруг. Ничего, абсолютно ничего! Начинаю осматривать всю прилегающую местность. И тогда нахожу все, что осталось от взвода Рата: обрывки материи и несколько кусков разорванных на части тел. Больше ничего. Мороз пробегает по коже. Нет, не может быть! Не могут же 26 человек в одно мгновение исчезнуть с лица земли, исчезнуть навсегда. Ведь еще совсем недавно я говорил с фельдфебелем Ратом, с ефрейтором Борнеманом. Они были такие же, как всегда, соображали, чертыхались, а теперь, всего через несколько часов, их уже нет в живых, и скоро в дома их войдет горе и траур.
Еще даже не успели уйти на родину их последние письма. Когда дома получат их и обрадуются долгожданной весточке с фронта, здесь, у нас, уже мало кто будет помнить а взводе Рата. Придут другие заботы, поважней. А там, в Германии, завтра и послезавтра будут сидеть и перечитывать письмо солдата, даже не зная, что он уже мертв. Для близких он все еще живой. Солдаты погибли пока только для нас. Точнее говоря, для меня. Я должен сообщить об этом другим. Я должен распорядиться, чтобы известили семьи погибших. Некоторые письма мне придется написать самому. Но что я могу сказать в утешение, к примеру, жене Борнемана? К чему ей пустые слова о геройстве погибшего мужа или о «фюрере, народе и рейхе»? Жена хочет знать, как погиб ее муж и прежде всего за что отдал свою жизнь. Что написать ей?
Не могу же я сказать ей жестокую правду: тогда взрыв этот будет вечно звучать в ее ушах. Я должен лгать, как уже часто лгал за время этой войны.
Да, так оно и есть. Мы теряем людей изо дня в день, а когда кто-нибудь гибнет, скрываем правду о его смерти от других. До сих пор я старался не замечать гибели отдельных солдат. Одну смерть, одно письмо, один крест над могилой – это еще можно вынести. Но тут погиб целый взвод! Двадцать шесть смертей сразу, а значит,. надо двадцать шесть раз солгать! Это вселяет ужас, разрывает завесу лжи, отбрасывает в сторону все старые правила игры в правду! Разве можно по-прежнему придерживаться этих правил, когда приходится распроститься сразу с тремя отделениями! Пусть бы близким погибших похоронные писали те, кто сидит подальше в тылу, скажем генерал, который несколько часов назад так легко рассеял мои опасения: «Положение скоро улучшится! " Что ему! Он не знал ни Рата, ни Борнемана. Его интересовала только дыра, которую надо было заткнуть.
Снова сажусь в машину, она мчит меня на командный пункт. Всю дорогу не говорю ни слова. Молчит и мой водитель Тони. Мысли не дают мне покоя. Постепенно рисую себе картину происшедшего. Вероятно, Рат и его двадцать пять солдат держались слишком кучно. Пламя степного пожара осветило их, и они попали в поле зрения русских. Минометный налет, прямое попадание, одна из мин детонирует – и разом взлетают на воздух все сорок две «тарелки». Разорванный в клочья, с лица земли исчез целый взвод, осталось одно кровавое пятно.
Поиски, предпринятые на следующее утро, не дали никаких результатов. Написаны похоронные письма. Они ничем не отличаются от обычных. Одно на другое нанизаны высокопарные слова, под ними погребена правда. Как всегда, каждый погибший был храбрым солдатом фюрера, как всегда, каждый из них верил, что погиб за самое лучшее дело на свете. О взрыве ни слова, ни слова не пишу я и о других погибших. Пусть матери узнают об этом попозже, когда какой-нибудь отпускник поведает им, какой страшной смертью погибли их сыновья. Что скажут они тогда?