Бородин не мог признаться себе в этом, но любил он Жаркова за то, чего недоставало ему самому, — за его основательность и трезвый рассудок; Жарков был реален и естествен, он возвращал Бородина из его книжных блужданий по младенческой поре человечества в наш тревожный век и в то же время поддерживал в нем связь с тем давним осенним днем, и это было нужно Бородину: Жарков восполнял в профессоре Бородине капитана Бородина.
И сейчас все обличало в Жаркове человека военной косточки. Не только потому, что он был одет в ловко сидящую на нем темно-зеленую армейскую полевую форму, но и вот эта ухватистость, собранность каждого движения, эта хозяйская уверенность, с которой Жарков делал самое пустячное дело — отвинчивал пробку простой солдатской фляги, — говорили о многом. И эта фляга мгновенно перенесла Бородина в один из эпизодов их с Жарковым охотничьих странствий.
Они были тогда на огромном, как море, Убинском озере и далеко ушли на лодках от прибрежного села, и там, среди воды и реденьких островков камыша, их накрыло низкое черное небо, и ветер, клоня камыш, поднял белые буруны и понес частую, секущую, как дробь, снежную крупку. Ветер дул в обратную от села сторону, они бы все равно не осилили крутую волну на легких обласках, и Жарков — он всегда главенствовал на охоте — крикнул Бородину:
— Держи за мной! По ветру держи!
Их отнесло далеко, на пустынный степной берег, выстланный коркой снежной крупы, и они, с трудом вытащив и опрокинув оледенелые лодки, двинулись в направлении невидимого в сумеречной замяти села. Они прошли километра четыре, но, по расчетам Жаркова, не одолели и половины пути, и когда Бородин услышал об этом, он отрешенно подумал, что вот так, наверное, и замерзают путники… Одежда его промокла, задубела, огрузла, под тяжестью ружья и большой связки убитых уток он еле переставлял ноги, и у него дурно, горячечно кружилась голова.
— Не могу, — одеревенело выговорил он.
— Надо идти. — Лицо Жаркова почернело, глаза запали.
— Не могу.
Жарков начал примериваться к нему усталым взглядом. «Неужели он думает тащить меня?» — стыдно, тошно шевельнулось в Бородине, и он побрел дальше.
Жарков, отвернув голову от ветра и снега, шел впереди. Вдруг он остановился и поднял руку, приказывая остановиться и Бородину. В обступившей их темени еле прорисовывались редкие голые клубки кустарника.
— Будем жечь костер, — сказал Жарков.
«Костер? На таком ветру?» — успел подумать Бородин, и его повалило на обледенелую осоку. В полузабытья он слышал тупые стуки топора, потом его приятно обдало жаром, он разлепил глаза и увидел необычное пламя — оно как бы росло из земли по ходу ветра, гудело, как в трубе, в поставленных стоймя прутьях. Рядом лежала гора изломанных, отволглых у огня коряг.
— На, хлебни. Живем, Владимир Мироныч, тут рядом, в кустах, стог сена.
Жарков протянул ему флягу, Бородин выпил, внутри у него ожгло, и только после этого он смог разжевать и проглотить кусок колбасы и хлеб. Потом Жарков заставил его раздеться до исподнего, и они просушили свои стеганые куртки и брюки. Пошли к стогу, разгребли уже разваленную кем-то стенку, умостились в сухом, теплом сене…
Кристаллик звездочки в голубеющем небе мерцал, поворачиваясь, будто подвешенный на нитке, когда Бородин открыл глаза, и свежая детская утренняя радость воцарилась в нем. И тут же он увидел старика с лошадкой, будто сошедшего со старой рождественской открытки. Лошадка вкусно хрумкала сеном, а старик задумчиво постукивал кнутиком по голенищам валенок, обутых в галоши.
— Вона вы где… А за вами вертолет летал на озеро, рыбоколхоз посылал. Мы уж думали, вы того… Буря-то вон какая была, шуга пошла, в общем, циклон… Ну, теперь вам долго жить.
Жарков тоже проснулся, рывком выскочил из сена, замахал руками, как мельница, — делал утреннюю зарядку по укоренившейся солдатской привычке.
— Ы-ых! Ы-ы-х! За сеном, что ли?
— За се-е-ном. — Старик глядел на Жаркова как на ненормального.
— Набирай, да поехали. Мы голодные дюже. — И крикнул Бородину: — Иначе и быть не могло — пятница была вчера!
Все это проплыло перед Бородиным за то время, пока Жарков отвинчивал пробку у фляги, и его снова, как тогда, обдало уверепной радостью: вот он, рядом, его друг и соратник, отставной полковник Николай Иванович Жарков.
Выпили из синих пластмассовых стаканчиков. Старик Гурьян опрокинул свою стопку, повертел в руке, заглядывая внутрь, — то ли дивился ее скорлупочной легкости, то ли досадовал, что мала.
— Закусывай, закусывай! — требовал Жарков.
— Да чего уж там, хе-хе-хе, продукт изводить только.
Но через минуту Гурьян оживился — ему хватило и этой птичьей дозы.
— Вот где попили мы вина-то, во Франции…
Теперь должны были последовать бесконечные рассказы Гурьяна — в первую империалистическую он в составе экспедиционных русских войск воевал на территории союзной державы, и стоило ему немного захмелеть, как его одолевали воспоминания о том времени.
— Кто пил, а кто кровь лил, — съязвил Жарков.
Старик Гурьян вскинул к нему изможденное лицо:
— А я не лил?! Ранение имею. — Губы его задрожали; сидя, он как бы вытянулся во фрунт. — Бронзового креста с мечами удостоен. Там кровушка-то моя, под Куртасоном…
— Куртансоном, — незначаще поправил его Бородин.
— Пускай будет так. А лечение проходил… — Гурьян подозрительно взглянул на всезнающего Бородина, растянул по складам, чтобы не ошибиться: — В Э-пер-не… В английском госпитале. Ну вот, значица, нам, солдатам, французские мадамы гостинцы приносили. Как же! Мы у их герои были, наших сколько полегло, и опосля мытарили нас, после революции-то, домой не пущали. Иные-то вон куда, в Африку угадали, там, в песках, и канули… И это самое, принесут нам мадамы винца-а-а, вот такие бутылки, с картинками разными, аж пить жалко, ну, ничего, еще принесут… А то, как рука у меня раненая наладилась, два дружка у меня были, наши, сибиряки, вот мы к одной мадаме и завалились… — Гурьян скосил набок голову, затрясся в беззвучном смехе.
— Мели, Емеля, — равнодушно сказал Жарков, не впервые слыша хмельные россказни егеря.
«Почему так? — слушая Гурьяна, думал Бородин, привыкший доискиваться истин. — Ведь там, во Франции, была страшная трагедия, убойная скотинка шла туда, продавали ее, на автомобильные покрышки меняли под маркой союзнического долга. Да ведь и ранен был сам-то. А все у него — мадамы да винцо…»
Размышления Бородина были прерваны гвалтом, разразившимся у костра, который распалили приехавшие на «Жигулях». Голубая девица бегала со стаканом в руке за парнем в брезентовой штормовке, тот пятился, блестя очками, неестественно хохоча, отмахивался, путался в траве.
— Я тебя заставлю выпить! Умник. Пошла к черту твоя охота! Пролью же, остановись, тебе говорят. Все пьют, а он не пьет. Ужас!
Старик Гурьян разинул рот, вопросительно скосился на Жаркова, ожидая его реакции на поднявшееся у костра веселье.
— Брось его, Марфа, черт с ним! — отсмеявшись, уже приказывающе крикнул долговязый. Он пошарил за спиной — сверкнула в руке гитара, задробил пальцами по струнам.
— Вить, Вить, давай «Мама, я хочу домой», — умоляла его девица. Она кинула в траву стакан, опасно нависла над скатертью с едой, над сияющей в последних лучах солнца бутылкой: полные, обтянутые брюками бедра ее пришли в ритмическое движение. — Ну, Вить!
— А, старье! — Он продолжал что-то наигрывать — глухо, тупо тренькали струны.
— Ну, Вить, ну прошу тебя, давай «На последний рубль, на пятерку…».
— Нет, не то. — Голос его тут же перешел в хрип:
Куда, куда уносит нас крива-а-а-я?
Над городами смок — по-русски дым.
И мы слонов давно не убива-а-а-ем,
И мы сырое мясо не едим…
А хорошо ли это или плохо —
Пускай ломает голову эпоха.