— Да, знаю…
— Наверное, и это неточный подсчет… Папа десять лет прожил с пулей у сердца. А погиб он тогда, на войне… Помните, у Твардовского: «Я убит подо Ржевом…» Когда я подросла, мама много рассказывала мне об отце и читала это стихотворение. С него я и полюбила книгу… И — чтобы в ней была только правда… Я почти не помню отца, но я хочу знать о нем все, хочу, чтобы он жил, понимаете? Жил, наставлял меня в трудный час. Ведь больше у меня никого нет. — И она тихо повторила: — Никого…
— А мама?
— Мама прожила без отца пятнадцать лет…
«Идиот!» — ругал я себя, с облегчением ощущая, как рушится созданная моим воображением конструкция легкого дорожного романа. Я смотрел на Варю и с запоздалым страхом думал о том, что этой встречи могло и не быть. Я благословлял холодный, осенний дождь в пустой степи, и ветер, разрывающий в клочья темные облака, и трудную дорогу, и даже незамеченную Акимом Петровичем яму, изуродовавшую глушитель нашего газика.
— …Ну вот, только-только окончила десятилетку и осталась одна на всем свете… Но тут тетя, сестра отца, она приехала на похороны мамы, и взяла меня к себе.
— Что же вы здесь делаете?
— Работаю библиотекарем, заочно учусь в институте.
— В каком?
— В педагогическом… Пожалуйста, еще чаю. — Она взяла мою чашку, подставила под краник самовара — растрепанно забулькал кипяток.
— Вам нравится это? — Как на замершем кадре киноленты я увидел Витьку. — Ну, вам не скучно будет носить учительский портфель?
— То есть как? — Варя вскинула светлые бровки. — Господи, да что же может быть интереснее — учить детей. Потом… — Она обреченно улыбнулась. — Папа ведь был учителем, и тетя была учительницей. Она сейчас на пенсии, вы не глядите, что она старая, хворая. Это подвижница. Совсем молоденькой приехала сюда, и осталась одна — все отдала школе. Так что это у меня фамильное… Да я сейчас фотографии покажу… Хотя нет, вам спать надо.
— Нет, Варя, мне не хочется спать. — Я первый раз назвал ее по имени, и что-то защекотало у меня в груди. — Давайте будем смотреть фотографии.
Мы сидели рядом, плечо к плечу, я слышал ее дыхание, и волосы Вари иногда касались моей щеки. Снимки были старые, в основном любительские, — отец с матерью на фоне каких-то курортных арок, оба в белых костюмах, она — с теннисной ракеткой под мышкой; тетка среди ребятишек — черное, как у игуменьи, платье, одна рука — на светлой головенке мальчика; опять отец — впалые щеки, прямо, строго глядящие глаза… В общем-то, я не люблю рассматривать чужие семейные фотографии — сознание не проникает сквозь бледные отпечатки в судьбы неведомых тебе людей, от этого и еще оттого, что ты прикасаешься к чему-то интимному, не подлежащему огласке, становится не по себе.
В этой пачке старых снимков заметно выделялся один — величиной, твердой бумагой, хорошим глянцем по выглядывающей верхней части, и, перебирая — по обязанности — серые захватанные листки, я хотел быстрее добраться до него.
Первое, о чем я почему-то подумал: снимок сделан мастером. И уж потом внимание приковало это лицо, занимающее почти всю площадь квадрата, — твердое юношеское лицо, обрамленное капюшоном штормовки, из-под которого был виден берет с десантным значком. Крепкий лоб, крупные глазницы и чуточку иронический взгляд из глубины… Где-то я уже видел этот снимок.
Варя, комментировавшая до этого каждую фотографию, смолкла, в комнате устоялась напряженная тишина, и сразу ставший слышным давящий в окна ветер лишь подчеркивал ее. И еще было слышно прерывистое дыхание Вари — она неподвижно сидела рядом, потупясь, стеснялась чего-то.
— Кто это? — И, не справившись с собой, с неприличной игривостью я добавил: — Если, конечно, не секрет.
— Ну какой же секрет… Это Игорь. Сержант Игорь Потемкин.
Она оживилась.
— Вы ведь знаете, наверно, у нас здесь наводнение было. В апреле, кажется. Да, в апреле. Снега зимой выпало — старожилы такого не помнят, а весна выдалась ранняя, бурная, и реки вскрылись, и с гор потоки ринулись, — словом, «вода, вода, кругом вода». Главное, скот надо было спасать, мы всем селом кинулись, да что можно сделать… Солдаты спасли. Смотрим, вертолеты прилетели, бронекатера прямо по воде прибыли. Пошла работа — плоты пришлось вязать, скот, как с радости, кричит, на плоты лезет, понимает, телята тоже бегут… Тут беда, а в селе как праздник.
Варя говорила, говорила, я не слушал ее, я уже все знал.
— А снимок этот, откуда он у вас?
— Фотокорреспондент здесь был, с солдатами на вертолете прилетел. Смешной такой — людям забота страшная, а он снует туда-сюда, аппаратом щелкает. Дощелкался! Только отплыли — он на бронекатере был, — опять снимает наше село затопленное, присядет, вскочит, как в пляске коленца выкидывает. Волна ударила в борт — он и полетел в ледяную купель. А дна нет, бултыхается, вода его крутит, несет… И катер не может к нему подойти — плот груженый тащит… Тут Игорь и бросился за ним.
«А вот это Витька утаил, когда мы печатали портрет сержанта Потемкина», — безразлично прошло в моем сознании. Как в тумане, видел я милое лицо Вари, притененные ресницами большие, искрящиеся нескрываемой радостью глаза. Это была их радость — ее и Игоря, и Варя отдалялась от меня, а во мне будто разматывался клубок тянущейся к ней ниточки боли. Мы о чем-то еще говорили, не помню уж, о чем, а ниточка все разматывалась и разматывалась, и я не знал еще тогда, что так будет по сей день.
— Господи, да что же это я! Ведь вам спать надо.
— Нет, Варя, мне уже надо уходить. — Я взглянул на часы, было около пяти.
Я оделся, мы стали прощаться. Вдруг она сказала, немного смущаясь:
— Если я попрошу вас о небольшом одолжении…
— Пожалуйста.
— Игорь служит в одном с вами городе. Так вот, он заказывает подвенечное платье, пишет, чтобы я прислала ему размеры, ну, знаете, объем талии, ширину плеч… Хотела завтра выслать письмом, да погода эта проклятая — письмо может проваляться. Вот я и подумала: может, с вами передать?..
Кровь ударила мне в виски.
— Вы полагаете, что это для меня совсем небольшое одолжение?
Она долго, с каким-то испугом глядела мне в глаза, потом лицо ее мгновенно побелело.
— Нет, нет, не надо, простите… Прощайте.
3
Я вышел в ночь. Холодный ветер ударил по разгоряченному лицу — это помогло прийти в себя. До утра было еще далеко, но оно уже давало о себе знать мутно-бледным, как размытая тушь, небом, но которому проносились еле видные облака. Земля была обнаженно-свежа — так бывает перед первым снегом. «Ну и отлично», — почему-то решил я.
Во дворе председательского дома я заметил движение, сквозь ветер слышны были голоса. «Ну и прекрасно, не надо будет никого будить».
Калитка оказалась незапертой, только клацнула щеколда, и тут же из темноты вынырнул Витька.
— Ты, старик? А мы уже хотели идти поднимать тебя с пуховых перин. — Он приблизил свое лицо к моему — тонко пахнуло сивухой. — Хозяйка наша с бо-о-льшим вдохновением рассказывала, как ты устроился на ночь.
— Все-таки опрокинул солдатскую чарочку? Герой — вверх дырой.
— Что это с тобой, старик? Пустышку вытянул, а? — И он беззвучно рассмеялся.
Я нашел Витькину грудь, в ладонях, сжимаясь, мягко скрипнула кожа его курточки.
— Будем считать, что между нами решено: больше об этом ни слова!
— Хорошо, — высвобождаясь из моих ладоней, сказал он хриплым, чужим голосом. — Решено, старик.
Дверь в председательский дом открылась, и в электрическом свете, упавшем из нее, я увидел во дворе повозку и лошадь. Наш водитель Ус стоял около повозки, поддерживая брезентовую робу, лошадь вкусно жевала овес.
— Что это? — спросил я Витьку.
— Парадоксы двадцатого века. Председатель предоставил выбор: трактор или лошадь. Я выбрал лошадь — для романтики.
— До станции тут километров двадцать, я подремонтируюсь и тоже тронусь — дорога начала схватываться. Сейчас на машине ехать — гроб с музыкой. А коняга, она пройде-ет за милую душу. — Аким Петрович погладил лошадь, она шумно вздохнула.