Литмир - Электронная Библиотека

Конон молчал.

— Дымом, войной попахивает. А ты — службу! Не то чуешь, Конон Филиппович.

— Правильно! — крякнул дядька Артем.

И все кивками головы, осуждающими Конона взглядами подтвердили вывод Артема Соколюка — он-то знает, он старший среди всех, да ведь о том же и ведут долгие вечерние беседы хлопцы за огурчиками тетки Дуни. Этим своим «правильно» Артем Соколюк утвердил, скрепил твердой печатью слова донбасского партийца Якова Ивановича Зелинского. Но Конон выскользнул из осуждающих его голосов и взглядов, сидел один с ничего не выражающим лицом, похожий на собственный перст.

Между тем Артем благодаря вишняку и сливяночке, расслабившим в нем напряжение, связанное с приездом дорогих гостей, а главное — с преподнесением ему приемника, впал в состояние вселенского умиления, которое наступало у него только в случае, если тетка Дуня теряла контроль за потреблением содержимого бутылей, презрительно называемых ею сулеяками.

— Одарка! Голубонька моя, иди ж до мэне, серденько мое! — Артем обнимал худые плечи жены своими огромными ладонями, намереваясь дотянуться губами до ее отворачивающегося лица. — Одарка!

Все знали слабость Артема, и все прощали ему ее.

— Одарка!

— Га видчепись! Людэй бы посоромився! — Тетка Дуня ерзала на лавке, краснела, было не ясно, осуждает или поощряет она мужа.

— Горько! — с понимающим смешком сказал Яков Иванович, и это было отпущением грехов Артема. А что ж, ведь и пошла вся собравшаяся за столом семья от него, от его любви к своей Одарке.

— Горько! Горько! — уже настойчиво подтвердили голоса.

Артем поцеловал зажмурившуюся жену, сам зажмурился в какой-то сладкой муке, поднятое к небу лицо залилось слезами. Он силился что-то сказать, но слов не находил.

— Поля, Зина, Мелашка! А ну, спивайте мою! — Артем так и стоял весь в слезах.

Женщины знали песню Артема, зачастили величально, будто свадебные колокольчики, забились голоса:

За городом качки плывуть,
Каченята крячуть.
Вбоги дивки замуж идуть,
А богаты плачуть.

— Одарка, сердце мое!

Вбоги дивки замуж идуть
С черными бровамы,
А богаты сидять дома
С киньми да воламы…

Никто не заметил, как над тыном, отгораживающим сад от хаты, появилась голова под форменной армейской фуражкой. Одна Ульяна заметила, вся засветилась, как днем, когда прижимала к груди туфельки, и выдохнула так же, как тогда: «Юрко-о!» Он начал строить ей уморительные рожи. Ульяна прыскала в кулачки и наконец шмыгнула к нему в калитку.

— Куды? — схватилась тетка Дуня, но, увидев Юрка, расплылась в улыбке. Хотела было пригласить его за стол, но он, поняв это, покачал ладонью перед лицом: мол, не надо, они с Ульяной гулять пойдут.

Что ж, дело молодое, и правда, какой им интерес толкаться тут, у Юрка отпуск кончается, и двинет скоро молодой лейтенант далеко-далеко, в неведомые края. Пусть помилуются последние денечки…

Ой, чи чула, чи не чула,
Як я тебе кликав…

Василек подошел к тетке Дуне.

— Пойду к своим ночевать, сестренка с братком еле отпустили к вам, а завтра опять в Киев возвращаться. Спасибо, теть Дунь, за все.

Она погрустнела.

— И Марийку заберете, панночку мою, останемся мы удвох со старым…

— А Ульяна?

— Что Ульяна! Молодий мисяц на всю ночь не святить… — Она снова подумала о том, что, даст бог, скоро наденет Ульяна белые туфельки «на пидборах» под белое невестино платьице. — Беги, сынку.

Конон с женой тоже подался до хаты: он впереди, она, с забитой, извиняющейся улыбкой, сзади.

В саду остались самые близкие.

Яков Иванович поднялся из-за стола, прошелся меж деревьями — в сухом сумраке неслышно, как пепел звезд, падали первые осенние листья. Бледными звездами было усыпано небо, а луг и речка потонули в смутном туманце, оттуда, через огороды, шел острый, как лезвие, холодок, и там, на лугу, печалилась девичья песня.

— Воздух у вас тут, а! — Яков Иванович, наверное, вспомнил свой шахтерский Донбасс, темные, маслянистые лица людей, выходящих из клетей. — Артем Федорович, спать только здесь, в саду.

— В садку, в садку або на хлеву, на свежем сене.

— Ой, дывиться, сестры, щось задумали мужики! — не преминула вставить тетка Ганна.

— Та куды воны динуться! — махнула рукой тетка Дуня.

Ганна показала лукавыми глазами в сторону луга, откуда доходила по-осеннему тихая, грустная девичья песня:

— Найдуть куды!

— Найдем, найдем! — еще хорохорился Артем. — Найдем, а, хлопцы?

— Горечько мое! — пропела тетка Дуня. — Ты уже б дорогу до постели нашел. А то еще вон до Франька попадешь.

Женщины рассмеялись, а дядька Иван решил поддержать мужской престиж:

— Добре, добре зараз на синци, на горище. Я и сам люблю иноди…

Тетя Поля подковырнула Иванову жинку:

— Ганна, как же ты не боишься мужа одного пускать на горище?

— Ага! Що я дурна! Вин на горище, а я драбыну сховаю, сиды, милесенький, як сыч. А пидставлю, колы сама вже захочу!

Все так и покатились со смеху, а Зинаида Тимофеевна притиснула к себе Марийку, защищая от слишком вольных слов тетки Ганны.

— От як нас жинки срамят! — посочувствовал дядька Артем своему другу, которого Ганна вогнала в краску.

Тот сокрушенно развел руками:

— Так на том же и Сыровцы стоят… На нашем мужском позоре.

И всплыла за столом дошедшая из старины история…

Жил да был своим хутором у шляха мужик с жинкой, горячего, если не сказать дикого, нрава человечина. Да и одичаешь: вокруг ни души, по ночам волки бродят возле хаты. Все села вокруг знали характер хуторянина, а все же, как случится беда в дороге — колесо рухнет, либо конь охромает, — заворачивают в одинокое подворье за помощью. Но уж склад хозяина знай, не то будет: вожжи в руках, а воз под горой.

Еще и потому был ярой натуры мужик, что рожала ему жинка одних дочерей, — нет помощника в хозяйстве, да и кому его передать, когда грянет последний час… А тут опять ожидается потомство — жинка дрожит, как осиновый лист, и сказать про свой страх некому. Под горой, у реки, в развалюхе жила бабка, прогнанная людьми за знахарство, травки да корешки собирала по лугам и лесам, той старушке и доверилась, она у нее трех девок приняла.

Вот уезжает хозяин по делам — зовет к себе повитуху. Ты, говорит, трех курочек в хате поселила, теперь давай петушка, а коли будет прежнее добро, ой, береги, бабка, ребро… С тем простились. А ночью и разрешилась жинка… двумя дочерьми. На всю хату ревет от своего горя. Но золотая оказалась голова у бабки: погоди, говорит, госпожой будешь над грозным мужем…

Возвращается хозяин — молчок о жинкиной провинности: не родила, мол, тебя ждет, а что рев на другой половине — мужицкое ли дело вникать в бабьи страдания. Подает чарку, собирает вечерять… Добре же он повечерял. С бабкиной приправой из неведомых корешков. Ночью закричал пуще своей жинки, зовет бабку: живот раздирает, поясницу, как супонью, стянуло. «Помоги!» — «Тебе, — говорит старуха, — помочь нечем: ты рожать будешь». — «Как?!» — «Так! Может, и даст бог петушка…»

От ужаса ли, от боли свалился хозяин без памяти. А утром очнулся еле живой — ребеночек в ногах мурлычет. «Кто?» — спрашивает. «Кто ж, — отвечает старуха, — девка, жинку корил, сам об то и ушибся…» — «А у нее кто?» — «И у нее девка, да с бабы что взять. Лежи, не вставай, потому как ты слабый, сыровый еще…»

В тот час и принеси заезжего мужика; спьяну или по дурости зацепил за тын колесом и повалил наземь. Обо всем позабыл хозяин, выбежал во двор, хотел свой суд свершить, да вспомнил бабкино предостережение. Опустил кулак, процедил сквозь зубы: «Ой, дав бы я тоби, як бы не сыровый!»

12
{"b":"240864","o":1}