— …А кому она нужна, война-то… — складывая прочитанное письмо, по-взрослому спросил Семка. — Вот ты, дядя Анисим, — обратился Семка к брату Кондрата, — за кого ты отдал свои ноги? — Сам же Семка и пояснил: — За помещика-кровопийцу!
— Ты штой-то брешешь тут, гаденыш, — накинулся на Семку чубатый, громадного роста солдат-кубанец. — Тя што, отец-большевик сюда прислал, да? Я те щас задницу разделаю, неделю на карачках ползать будешь.
Женя с Семкой съежились, придвинулись к дяде Кондрату.
— Ну ты, глотку-то не раздирай, а то враз костылем заткну, — взъерошенным петушком накинулся на Семкиного притеснителя один из раненых с большой болванкой гипса на ноге. — Это тебе не на фронте, офицерский прихвостень. Правильно парнишка говорит, за мироедов — дышло им в глотку — воюем. Ты слышал, что в письмах-то пишут? Голод! Детишки пухнут. А ты что нам после обеда читал? Что, я тебя спрашиваю, об заботе государевой, да? Слезу волчью пустил, — тряс он перед носом опешившего чубатого газетой «Новое время». — Во, послухайте, — расправил он одной рукой газету на плече раненого, сидевшего на его койке. — «Ее императорское высочество княгиня Елизавета Федоровна пожаловала в Староекатерининскую и 1-ю городскую больницы по пятьдесят бутылок коньяку. Позвольте поблагодарить ее императорское высочество за ее постоянные заботы о бедных и нуждающихся»…Вона, позаботилась! А где она их заработала, а? Отвечай, кулацкое мурло! Где, я тебя спрашиваю?
— Исподнее продала!
— На паперти насобирала! — стали раздаваться голоса.
— Пойдем отсюда от греха подальше, — тронул Женю за плечо дядя Кондрат, впервые слышавший такие слова о царской семье.
Они уже пробирались сквозь шумящую толпу больных, одинаково одетых в грубые серые халаты, когда перед ними вырос уже знакомый георгиевский кавалер.
— А вы, пострелята, — обратился он к мальчишкам, — заходите почаще, может, газетку какую принесете. Интересно знать, как и чем занимается тутошний рабочий люд… Не бойтесь, в обиду не дадим. Идет?..
Вечером ребята рассказали о своих приключениях Семкиному отцу, дяде Феде, которого служащие «Делового двора» в открытую называли большевиком. Он внимательно выслушал все подробности и расхохотался, когда узнал, что чубатый раненый обещал выдрать ребят.
— Это дело хорошее, ребята. Раз солдат просит, а он, наверное, не один. там такой, стоит поработать, если даже разок-другой и выдерут. Раненые же там, в госпитале, не век будут, поправятся и двинут кто на фронт, кто в деревню, а мысли — это не больничное белье, где снял, там и оставил. Правдивая мысль сейчас приравнивается к оружию.
С тех пор ребята стали частыми гостями в госпитале.
После работы, запихнув за пазуху листовки и газеты, приготовленные Семкиным отцом, они отправлялись на «революционную работу», как говорил Семка, — в госпиталь.
* * *
Женя усердно отряхивал хлопья пушистого снега перед тем, как войти в вестибюль телефонной станции, когда его сильно дернули за рукав. Почти уткнув в Женино лицо свой вздернутый конопатый нос, Семка таинственно прошипел:
— Дело есть, Птаха. Отец сказал, что сегодня они всем заводом в память 9 Января идут на демонстрацию по Тверскому бульвару. Я с рабочими пойду.
— Ну, — протянул Женя.
— Вот те ну, — передразнил Семка. — А ты как?
— А как же работа? — неуверенно спросил Женя, вспомнив, что в последнее время хозяин Мархлевский постоянно шныряет по телефонному залу.
— Трус ты, Птаха! — крикнул Семка и повернулся к двери.
— Постой! Сам ты трус! Пошли!
Толпы народа увеличивались по мере приближения к центру. На Театральной площади, над морем женских платков, студенческих и рабочих картузов, солдатских папах, в облаках выдыхаемого морозного воздуха колыхались кумачовые полотнища с наспех написанными белыми буквами: «Долой войну!», «Долой самодержавие!»
Ребята пробрались к ступенькам Большого театра, чтобы послушать оратора, энергично размахивающего черной каракулевой шапкой, зажатой в руке. После его речи демонстранты медленно двинулись в сторону Охотного ряда. На углу Тверской, совсем недалеко от ребят, поднятый на руках, заговорил еще один оратор, в котором ребята тотчас узнали их больничного знакомца — георгиевского кавалера. Работая локтями, они стали пробираться к нему, когда по толпе понеслось: «Полиция! Фараоны!» Вслед за этим со стороны Тверской раздалось зычное: «Разойди-ись!» — перемежающееся криками и конским ржанием.
Народ снова стал пятиться в сторону Охотного ряда.
— Долой царя! — совсем рядом выкрикнул молодой рабочий, сложив рупором ладони.
— Долой фараонов! — тонко заорал Семка. — Птаха, три-четыре!
— Долой фараонов! — раздались два звонких мальчишеских голоса.
Вдруг, круто повернув, толпа понесла ребят к тротуару.
Гонимый людским потоком, Воробышек потерял Семку и вернулся домой один, голодный, оборванный и усталый.
— Господи, где ты ходишь? На улице-то страх что творится, не ровен час, придавят или в полицию попадешь, — запричитала Мария Яковлевна, — отцу все хуже, помрет без тебя, потом жалеть будешь, посидел бы дома, — уже поглаживая по голове сына, уговаривала мать.
— Ладно, не буду ходить, — снимая с головы ее руку, ответил сын.
В конце марта 1917 года, когда утренняя смена еще не приступала к работе, Семка громко сообщил, что на заводе отца установили восьмичасовой рабочий день.
— А мы работаем по десять, надо бастовать!
— Правильно, мы не верблюды, — с расстановкой для убедительности поддержал своего друга Птаха. И тотчас почувствовал, как кто-то вцепился ему в ухо.
Женя развернулся и встретился с искаженной злобой физиономией Мархлевского, который правой рукой точно так же за ухо держал второго забастовщика — Семку.
— Нет, вы не верблюды, вы сукины щенята!.. Если я еще раз услышу подобное, выгоню вон, мерзкое отродье. — Он брезгливо толкнул ребят.
Вечером за Семкой зашел отец.
— Ну, как дела, орлы-соколы? — обратился Федор к друзьям, как только они сошли со ступенек «Делового двора».
Семка долго сопел, но потом рассказал об угрозе
Мархлевского. Незаметно от разговора о хозяине телефонной станции перешли к меньшевикам, эсерам, кадетам, большевикам, революции, Ленину. Увлекшись рассказом Федора, ребята не заметили, как оказались на Красносельской у дома Жени.
— Все хотел спросить, дядя Федя, — начал Женя. — Большевик ты или нет, а теперь вижу — не надо спрашивать, ясно. Мне тоже хочется стать большевиком.
— Это хорошо, Женя, что ты так думаешь. Сейчас такое время, что каждый во всей России должен определиться, где, по какую сторону баррикады. он будет. Вдоль баррикады нельзя — убьют не те, так другие. Вот так-то. — Дядя Федя подтолкнул мальчика к двери. — Отец у тебя крепко болен. Поэтому сейчас твое место при нем.
* * *
С тревогой уходил по утрам Женя на работу, видя, что отцу с каждым днем все хуже.
В начале октября, вернувшись со своей «революционной работы» в госпитале, он хотел порадовать маму продуктами, полученными от раненых в знак благодарности, но застал ее плачущей у постели отца. Он лежал с закрытыми глазами, далеко запрокинув голову на низко положенной подушке. На худой и длинной, как у гуся, шее неестественно высоко выпирал кадык. Отец дышал часто, с каким-то булькающим хрипом… Казалось, в горле у него комок стружек, через которые трудно пробиться воздуху, особенно на выдохе. Тесно прижавшись друг к дружке, всхлипывая, сидели сестры.
Рано наступившая темнота усиливала в комнате гнетущую атмосферу. Становилось жутко.
Отец умирал долго и мучительно. В течение целой недели он то терял сознание и успокаивался, то приходил в себя, и тогда с первым булькающим хрипом гримаса боли искажала его лицо. Страшно было смотреть на вконец измучившуюся мать. Она уже не могла плакать, а только отрешенно причитала: «Господи, смилуйся над ним, возьми быстрее его душу грешную, чтобы он так не страдал…»