«…Я не люблю зону, я все поняла».
«…Кто там на очереди? Построже их, чтоб знали, как дорога свобода. Я всегда буду вам благодарна и никогда не забуду. Сейчас я еще не вошла в себя, еще как во сне, и в душе такой сумбур. Я — дома, дома, дома, это ведь понять надо».
Вот такие письма, Сережа. Плакала я над ними, хотя никого из этих женщин не знаю, они еще до меня выбыли. Я бы все эти письма крупными буквами в стенгазету переписала: пусть каждая прочтет и, как я, поплачет. А Керимова говорит:
— Зачем же все? Во-первых, места надо много. Вы же еще стихи хотели — об алом парусе надежды. И потом отбор нужен. Не всякое слово, даже искреннее, на пользу может быть сказано. А надо, чтобы на пользу.
Никогда я так не старалась. Теперь каждый раз, когда кто-то остановится почитать, сердце так и заколотится…
Весна к нам пришла. Вместо зимних бушлатов выдали нам кофты.
Небо над головой синее-синее. Травка по обочине дорожек, под стеной с солнечной стороны пробивается, трогательно нежная, и так радостно на нее смотреть.
А сегодня какие-то птицы пролетели стаей высоко. Смотрела на них, запрокинув голову, пока не скрылись из глаз. Сердце тоской сжало, словно они с собой позвали: «Мы вольные птицы, пора, брат, пора…»
Пора, да не мне. Еще долго, ох как долго…
А птицы летят к местам гнездовий. Сама жизнь надо мной летит.
Мне бы только терпенья набраться.
Пока, Сережа, не забывай.
Твоя Вера.
Да, был у меня с Керимовой странный разговор. О самовоспитании. Надо, мол, всерьез этим заняться. Цитату из дневника Толстого привела: «Я не воздержан, нерешителен, непостоянен, глупо тщеславен и пылок, как все бесхарактерные люди. Я не храбр, я не аккуратен в жизни и так ленив, что праздность сделалась для меня почти непреодолимой привычкой. Я умен, но ум мой еще никогда ни в чем не был основательно испытан». Неужели Лев Николаевич когда-то так о себе думал? А потом исправил характер? Что-то не верится. Мне кажется, Керимова или что-то напутала, или сама все придумала — специально для меня. Ты не помнишь, есть такое у Толстого?
15 марта.
Сергей Саламатин
— Вера привет передает, — скованно произнес он и только после этого заставил себя глянуть на мать.
У нее лицо стало растерянным, беспомощным, жалким, губы дрогнули — что-то хотела сказать в ответ, но не смогла.
Новая способность, возникшая в нем в последнее время, — всем своим существом, каждым нервом, даже кожей своей вдруг воспринимать чужое состояние, — самого его сделала таким же — растерянным и беззащитным. Он как бы перевоплотился в мать, и боль ее, тревога ее, отчаянные попытки как-то повлиять на ход событий, изменить их, судьбу сына изменить, отвести от него новые беды — все это перешло в него. Осознавая эту двойственность, он на какое-то мгновение сумел увидеть себя ее глазами и пожалеть себя, переболеть горечью материнского бессилия перед самим собой.
Бедная мама! Она осунулась, постарела за эти месяцы, из глаз ее не уходит боль. Но что же он мог поделать? Мама одного не понимает, не может понять: ей не дано прожить вторую жизнь в нем, сыне, так, как она считает нужным прожить. Сергей сам, от начала до конца, должен прожить ее в силу своего умения, убеждений своих, характера своего, всей своей индивидуальности, и сделать все, что ему положено. Сам. Правоту свою, ошибки свои, удачи и неудачи — все по собственной, неповторимой жизненной схеме. И правота и ошибки будут его правотой и его ошибками. Когда-нибудь появится у него и вырастет ребенок, Сергей тоже наверное будет мучиться оттого, что сын или дочь поступят не так, как поступил бы он на их месте, и тоже придет к нему это нынешнее непонимание матери. Слишком тяжел, видимо, груз нашего жизненного опыта — нам он кажется единственным, вобравшим в себя всю мудрость жизни. Но вобрать ее одному человеку не дано — слишком она сложна и безгранична, и неповторима.
Так он думал в то самое время, когда чувства матери, ставшие вдруг его собственными чувствами, воплем отозвались в душе: что же ты делаешь, зачем? Как же спасти тебя, сын, уберечь от ошибок?..
— Вы переписываетесь? — спросила мать.
— Конечно, — как можно спокойнее ответил Сергей и стал есть свои пельмени.
Было воскресенье, они обедали втроем, что стало в последнее время редкостью. А уж о Вере с того самого дня, когда вернулся Сергей и начались, у него неприятности в школе, дома не говорили совсем, имени ее не произносили, хотя каждый думал обо всем случившемся, думал по-своему, и о Вере тоже, но вслух никто об этом не говорил, до этой самой минуты.
— Поступая так или иначе, человек должен думать о последствиях… — стараясь перевести разговор в область каких-то общих положений, начал отец. И тут же умолк, поняв, что ерунда все это, мудрствование, что никуда от действительности не уйдешь, страусиный метод — голову под крыло — не выручит, не спасет.
— Тяжело ей, — вздохнула Нина Андреевна, переборов в себе тот рвущийся наружу вопль, который угадал, почувствовал сын, ее теперь заботило лишь одно — как бы научить сына правильно понять и правильно же поступить. — Добру там не научишься. Столько-то лет… Но выйдет, молодая, еще будет, сможет и, встретить кого, семью создать…
— Одиноко Вере очень, — сказал Сергей. — Ей сейчас — и всегда — поддержка нужна, чтобы чувствовала нить, связывающую ее с миром по эту сторону стены.
Он не рассчитал — упоминание о стене вызвало у матери нежелательные ассоциации. Какие-то фильмы вспомнились, какие-то стены с вышками по углам, с колючей проволокой, с вооруженными часовыми, бараки и нары — она ведь тоже понятия не имела, как там, где Вера, и только эти фильмы о чужой и давней жизни, чужих и давних муках питали ее фантазию. Снова растерянность появилась в ее глазах и задрожали губы. Вера представилась ей бог знает где, за тридевять земель, но стена, разделявшая их, Веру и ее сына, была все-таки реальной, и толщина ее не могла быть бесконечной. Значит, все-таки не так уж и далеко, если эту стену иметь в виду. Сколько там — ну, два, ну три кирпича всего-то толщины. А если нить — то и вовсе… Только зачем эта нить — к Сереже? И уже протест нарастает в ее груди: никаких нитей, ничего, ничего, что может связывать сына с осужденной, заключенной или как их там называют! Даже видимость такой связи вредна и опасна, а значит, и не нужна. Не Сергей же преступник, а она, она, так что же может быть у них общего, что может их связывать?
Мысли у Нины Андреевны метались подобно искрам костра на ветру, и собрать их и сформулировать она не могла. Чувства же выражали именно это — нет и не может быть у ее сына с преступницей ничего общего, ни сейчас, ни в будущем, значит, и нить связующую надо немедля порвать!
И хотя было это для нее совершенно ясно, высказать такое она почему-то не могла, а сказала совсем неожиданное:
— Как мы с ней наплакались тогда, у нее…
Слезы закипали у нее на глазах, и лица мужа и сына расплывались, теряли четкость и казались ей тоже плачущими, жалкими и беспомощными, а от этого еще отчаяннее становилось на душе.
— Ладно, мать, — сказал Федор Иванович. — Чего теперь… А ты, Сережа, молодец. Не оставил Веру. Ты помогай ей, как сможешь. В беде человек.
Нина Андреевна заплакала навзрыд. И поспешно ушла к себе.
Отец насупился, стал вертеть чайную ложку. Потом решительно встал, загремев стулом, пошел вслед за Ниной Андреевной — успокаивать.
Жалко было мать, но Сергей остался сидеть один за столом. Знал, что стоит только сказать ей, будто поступает как педагог, по долгу профессии, что никаких иных целей не преследует, — эта полуправда, вернее одна лишь сторона правды вернула бы матери радость. И не обманул бы вроде, а доброе дело сделал. Но не мог он поступить так, не мог. Сейчас ему только одна правда была нужна, вся целиком, отступаться от нее не имел он права. А правда эта была жестока, причиняла боль близким, однако в основе ее была честность, и отступить от нее — означало причислить себя, пусть даже потенциально, пусть даже ради матери, к тому самому неистребимому пока проценту. Он же уменьшать его должен, злосчастный этот процент, во что бы то ни стало — в этом видел он свой долг учителя и человека.