— Так, — сказал Фрада и мельком глянул на Роштана. — Было такое?
Роштан встрепенулся, хотел выскользнуть из-под ноги, но раб придавил его сильнее.
— Но ведь он мой раб, я заплатил за него… у меня документ есть…
Фрада не стал больше слушать, легко поднялся на возвышение, тронул сигнальщика за плечо, чтобы перестал звонить.
— Люди! Этот человек хочет пить молоко, но не хочет убирать навоз из-под коровы. Он ударил ни в чем не повинного человека. Не раба — у нас нет хозяев и рабов — человека! Свободного труженика! Как нам поступить с ним?
Народ молчал.
— Как вы скажете, так и будет, — подбодрил Фрада. — Ну? Пусть он и дальше жиреет от безделья? — голос у него был совсем не злой, веселый даже, и глаза лучились добротой, но все видели, что ему не до шуток, что не добр он совсем к поверженному. — А может, набить ему в глотку навоза, чтобы знал, чем навоз отличается от молока?.. — И вдруг крикнул сурово: — Жить ему или умереть?
В толпе произошло движение, гул прокатился над площадью, но был он невнятен. Покрывая все голоса, выплеснулся из глубины женский вопль:
— Это он приказал забить моего мужа палками насмерть! А теперь мои дети умирают с голоду!
И сразу со всех концов раздалось:
— Умереть!
— Смерть ему!
— Накормить его навозом!
Те, кто стоял поближе, увидели, как на губах у Фрады словно бы улыбка прошла.
— Смерть ему, — сказал он.
Роштану накинули тонкую удавку, поволокли.
Вслед ему растерянно глядел раб. В глазах его застыло недоумение.
— Ну, не рад, что ли? — спрыгнул к нему Фрада. — Как зовут тебя, кто ты?
Все та же растерянность, то же недоумение еще было на лице раба, когда повернулся он к Фраде.
— Нет… я что… Кулу меня зовут. Мой отец родился в Ниневии. Он был совсем маленьким, когда мидийские и вавилонские воины ворвались в город. С тех пор все мы рабы — сначала у вавилонян, потом у персов.
— Теперь ты свободный.
— К свободе тоже надо привыкнуть…
— Что ты знаешь о Ниневии, где родился? — спросил Фрада, и боль послышалась в его голосе.
Кулу пожал плечами.
— Что я могу знать…
Тогда Фрада оглянулся — любопытные толпились вокруг них, слушали — и сказал:
— Пойдем сядем вон под тем деревом. Я расскажу тебе о Ниневии. И вы, кто хочет послушать, идемте.
Он сел на землю, прислонясь спиной к корявому стволу. Кулу опустился у его ног, а остальные расположились, кто где.
— О Ниневии мне рассказывал учитель Барлаас. Каждое слово запало мне в душу. Я все запомнил и теперь расскажу вам. Слушайте…
«Вот и пробил твой последний час, Ниневия! Горе тебе, город крови, обмана, грабежей и блуда!..
Царями вселенной называли себя твои правители.
Саргон Второй в гневе сердца своего покрывал покоренные страны бесплодием подобно нашествию саранчи. Города разрушал и сносил, и жег в огне. Бахвалился он жестокостью своей, перед богом Ашшурой бахвалился, и бог — покровитель Ассирии — терпел это.
Роскошный дворец построил Саргон на Ниневийской дороге, с крылатыми быками, у которых человеческие головы, возле главных ворот На стенах парадных залов не постыдился он оставить надписи о злодеяниях своих: „Натиском моего оружия я поднялся в крепость Мусасир, разграбил ее богатства и велел перенести все в мой лагерь. Ее крепкие стены восьми локтей толщины я снес и сровнял с землей. Дома их внутри крепости я предал огню. Сто тридцать селений вокруг я сжег, как костры, и дымом их, как туманом, я закрыл лицо небес. Полные амбары я открыл, и ячменем без счета я накормил мое войско. На луга я пустил мой скот, как полчища саранчи. Они вырвали траву и опустошили нивы“.
Жестокими, беспощадными были твои цари, Ниневия. Ты помнишь, как четыре захваченных в плен царя других стран, запряженные в колесницу, везли по твоим улицам Ашшурбанипала, и он млел от самодовольства, а насытившись этим, приказал посадить всех четверых в клетку перед своим дворцом.
Но он был последним из твоих могущественных царей, перед которыми трепетали народы. С его смертью кончилась твоя горькая слава, Ниневия.
И вот ты пылаешь в огне, колесницы безумствуют на улицах твоих, теснят друг друга на площадях, защитники твои умирают на крепостных стенах. Нет у них сил удержать натиск врага.
Пылает дворец, и царь Синшарришкун Сарак кидается в пламя, чтобы не видеть гибели твоей и позора и своего и твоего.
Бич щелкает на улицах твоих — для новых рабов. Катятся с громом колесницы — на них новые хозяева твои. Скачут всадники с пламенеющими мечами — враги твои, покорители твои.
Растут груды трупов, нет конца распростертым телам, спотыкаются о них победители.
Женщины твои колотят себя в грудь, стонут голосом горлиц: „Была Ниневия спокон веков, где ж ты теперь, не уходи, постой!“
Что же ты ответишь им, Ниневия?
Грабят серебро твое и золото, и драгоценности — нет конца им. Но ведь и не твои они, Ниневия, тоже награблены.
Где ж найдешь ты утешителя? Чем же ты лучше Фив Амоновых, разоренных ассирийцами при Ашшурбанипале? И там жители угнаны в плен и женщинам велено идти, задрав подолы срама ради. И их младенцев расшибали об углы домов и об их почтенных людях метали жребий…
Нет, не найти тебе защиты против врагов твоих.
Навеки уснули пастыри твои. Молчит бог Ашшура.
Другой же, неведомый тебе, бог говорит тебе, Ниневия: „Вот я — против тебя! И задеру я подол твой на лицо твое и покажу народам наготу твою и срам твой, и забросаю тебя мерзостью, и сделаю тебя отвратительной, и выставлю тебя на позорище…“
Вот какой паскудный конец уготован тебе, красавица Ниневия.
Все, кто слышит слух об этом, рукоплещут и радуются, ибо кого не постигло извечное зло твое?..»
Умолк Фрада. И долго еще тишина стояла вокруг.
Кулу смотрел на него с изумлением.
— Как сделать, чтобы никогда не повторялось на земле такое? — спросил он, наконец, с тоской.
Сведения поступали от верных людей, от посланных соглядатаев, но были они так не схожи, что голова шла кругом.
А время не ждало, и Гисташп понимал: если не сейчас, то уже никогда.
Он решил ехать в столицу, к Гутоссе, переговорить с ней с глазу на глаз.
Взял с собой сотню из парфянской конницы, старых, испытанных воинов — многие ходили под его началом в последний поход с Киром. Взял на всякий случай, понимал, что против царя царей ему так и так не устоять.
Уезжая, приказал никому ничего не говорить — мало ли что. О Барлаасе вспомнил мельком, эта забота была еще впереди, не до него пока было. Да и знал, что сам тот не откроется, не решится, все сроки прошли, никто бы и не поверил…
В дороге думал о разном, но то и дело вспыхивала одна горестная мысль: ах, Гутосса, Гутосса, неужели отступилась, изменила слову, предала?
Ложе было широкое — впору вчетвером спать, постель стираная, пахнущая свежестью, солнцем.
Гутосса давно уже легла, согрелась под пуховым, до подбородка натянутым одеялом, было ей уютно, хорошо.
А Гаумата все вышагивал по комнате, что-то у него не ладилось, беспокоило что-то, не давало покоя. «Как лев в клетке», — подумала Гутосса. У него и в самом деле грива была львиная, густая, до плеч, а шаг при его громадном росте — легкий, неслышный, звериный: ковер скрадывал тяжесть.
— Не терзай себя, — сказала она, зевая, — ложись отдохни, выспись. Тебе спокойным надо быть, уверенным.
Он продолжал ходить, не отозвался, головы даже не повернул.
— Камбис не посмеет вернуться, — успокаивала Гутосса. — Закон против него, он сам лишил себя права быть царем царей.
— Камбис мертв, — вдруг сказал Гаумата и остановился, уставившись на нее большими немигающими глазами: смотрел, как воспримет новость.
Но она умела владеть собой. Ничто не изменилось в ее лице, не дрогнула рука, придерживающая одеяло у подбородка. Гутосса ждала, что он еще скажет.
— Камбис мертв, — повторил Гаумата и отвернулся. — Может быть, убил себя, я не знаю. Знаю — от меча.