– Это просто сознательное отношение к вещам. И я и она – мы знаем, что такое любовь и для чего она. Мы сходимся, как разумные люди, и обсуждаем наше будущее. А тебе хотелось бы этакую восторженную бабищу со слезами, с клятвами, с локонами на память и весь этот уездный роман?
Безайс помолчал.
– Черт его знает, чего мне хочется, – сказал он нерешительно. – Но, кажется, я был бы не прочь, чтобы она немного – самую малость – поплакала и назвала меня ангелом. Но вот на чём я настаиваю, так это на том, что когда я ей признался бы в любви, то чтобы она покраснела. Пусть она относится к любви сознательно и все знает. Но мне было бы обидно, если б я ей объяснялся в любви, а она ковыряла бы спичкой в зубах и болтала ногами. «Ладно, Безайс, милый, я тебя тоже люблю». Словом, пусть девушки будут передовые, умные, без предрассудков, но пусть они не теряют способности краснеть.
– Было темно, – сказал Матвеев, снова рассматривая царапину. – Может быть, она и покраснела. Но вообще-то – это дурацкое требование. Зачем это тебе?
Их звала Варя.
– Где вы про-па-ли? – услышали они.
– Сейчас! – крикнул Безайс.
Они отломили ещё несколько веток, отряхиваясь от осыпавшегося с деревьев снега, и пошли обратно. Внезапно они разом остановились и взглянули друг на друга. В неподвижной тишине леса отчётливо прокатился густой басовый гул, донёсшийся издалека. После нескольких минут ожидания послышался слабый, но отчётливый звук. Безайс опустил дрова на снег и молча глядел в глаза Матвееву.
– Это может быть только одним, – сказал Безайс.
– Да, – ответил Матвеев. – Это шестидюймовка. Выстрел и разрыв.
– Не очень далеко отсюда, вёрст сорок, я думаю.
– Может быть, даже дальше. Сегодня тепло, а в тумане звук слышен дальше. Ночью можно определить точнее – по времени между вспышкой выстрела и звуком. Может быть, даже вёрст пятьдесят отсюда…
– На этой станции говорили, что до Хабаровска осталось пятьдесят вёрст.
– Это ничего ещё не значит. Может быть, учебная стрельба.
Новый гул выстрела прервал его слова. Они остановились, напряжённо прислушиваясь. Звук был глухой, и разрыва они не услышали.
– Учебная стрельба в прифронтовом городе? – сказал Безайс. – Этого не может быть. Ты сам понимаешь. Тут что-нибудь другое.
– В конце концов удивляться тут нечему. Ведь мы и раньше знали, что фронт около Хабаровска. Новость какая! Будто ты никогда стрельбы не слышал.
– Да, но тут все дело в том, по какую сторону фронт. Что-то очень уж хорошо слышно.
– Ну, может быть, мы ближе к Хабаровску, чем думаем.
Они вышли из леса. Варя, наклонившись над мешком, перетирала кружки, внося в это занятие столько женской кропотливости и внимания, точно не было ни тайги, ни выстрелов.
– Это бывает, что иногда женщины спокойнее мужчин, – сказал Матвеев. – Но у них это происходит просто от недостатка воображения. Они не умеют думать о завтрашнем дне.
– Где вы были? – спросила она. – Я думала, вы заблудились. Чай, наверное, остыл уже.
– Велика важность – чай! – ответил Безайс, рассеянно прислушиваясь.
Завтрак прошёл в молчании.
– Это немыслимо, – сказал Матвеев, глядя на Варю, укладывавшую мешок. – Так нельзя. Нам надо спешить изо всех сил, а мы топчемся в этом проклятом лесу. Мы не имеем никакого права ввязываться в разные приключения. С меня довольно этой еды. Сейчас мы уже были бы в Хабаровске.
Они встали, забросали костёр снегом и пошли. Выстрелов больше не было слышно. Матвеев хотел было взять Варю под руку, но раздумал. Он пошёл впереди, стараясь попадать ногами на шпалы. Снег пошёл ещё гуще – он падал тяжёлыми хлопьями величиной в пятак, и воздух был мутный, как молоко. Идти было тяжело, на каблуках быстро намёрзли ледяные комки. Сначала Матвеев думал о снежных заносах, потом отчего-то о футуристах. В голове, в такт шагам, вертелись стихи:
Довольно жить законом,
Данным Адамом и Евой…
Иногда он сам писал стихи, и это было хуже всего. Он знал, что они выходят у него плохие, но он твёрдо верил в великого бога упрямых людей и не терял надежды научиться писать их лучше. Эту слабость он скрывал изо всех сил и стыдился её. Однажды он рискнул под условием строжайшей тайны напечатать их в губернском «Коммунисте». На другой же день его встретили в райкоме пением стихов, переложенных на мотив «Ах, попалась, птичка, стой…».
Его нагнал Безайс.
– Не беги так, – сказал он. – Она не может поспеть за нами.
Матвеев оглянулся. Варя отстала. Она шла, согнувшись, засыпанная снегом. Почувствовав на себе его взгляд, она подняла голову и улыбнулась, но Матвеев отвернулся.
– Эх, черт, – сказал он. – Вот ещё горе! Нечего сказать, убили бобра. Ну что мы с ней будем делать?
– Да чем она тебе мешает?
– Вот она устанет, сядет и скажет: «У меня ботинки жмут. Вы сходите за дровами и разведите костёр, я озябла. А мне хочется хлеба с изюмом». Знаю я их.
– Ну, так слушай, я тебе скажу. Она мне нравится, эта девочка. Я хочу попробовать. Не всем везёт, как тебе, – ты получил свою задаром, а мне придётся добывать её в поте лица. Я буду трудиться, как вол: говорить ей, что я одинок, что люди меня не понимают и что у неё глаза, как, скажем, у газели. А потом и закручусь в водовороте страстей.
Матвеев взглянул на него с любопытством.
– Ах, какой вы проказник, – сказал он. – Лёгкий разврат, а?
– О нет, несколько поцелуев. Так – чай без сахара. Я уже отвык после Москвы от этого.
– А у тебя в Москве было что-нибудь?
– Одна брюнетка, – ответил Безайс таким тоном, как будто это была правда. – Но ведь и эта ничего, как ты находишь?
Матвеев оглянулся.
– Румяная и белокурая. Я не люблю пшеничных булок. И потом она, наверное, мещаночка.
– Не всем же передовые и умные. А мне нравится эта тётка.
Некоторое время они шли молча.
– Но у тебя мало времени, – сказал Матвеев. – В Хабаровске мы будем, наверное, завтра. Ну, дня три пробудем в городе, а потом поедем дальше. Ты ведь не думаешь брать её с собой? Всего пять дней.
– Этого довольно. Потом неизвестно, найдём ли мы на этой станции поезд. А идти до Хабаровска пешком – хватит времени.
Матвеев задумался. В самом деле, поезда могло и не быть.
– Жизнь собачья, – сказал он. – Хоть бы социализм скорей наступал, что ли. Что мы в обкоме будем говорить? Рассказывай там, почему опоздал.
– Я что-то не очень уверен, что в городе наши. Эта стрельба не выходит у меня из головы.
– Какой он нервный.
– Неправда. Меня это беспокоит, но я не боюсь. Я охотно отдам жизнь за революцию и за партию.
Матвеев поморщился. Отчего-то он не любил употреблять в разговоре такие слова, как «мировая революция», «власть Советов», «победа пролетариата». Это были торжественные, праздничные слова, и они портились в разговоре.
– Для этого не надо большого уменья. Смерть очень несложная штука. Умирают все, это врождённая способность. А вот сесть на поезд и приехать вовремя – это надо уметь.
– Ну, я пойду к ней, – сказал Безайс. – Прежде всего работа, а удовольствия потом. Буду сейчас рассказывать, что я почувствовал, когда её увидел.
– Держись крепче, старик!
Безайс отстал, и Матвеев пошёл один. У себя на родине он никогда не видел, чтобы снег шёл так густо. Рельсы занесло совсем, и нога глубоко погружалась в сугроб. Он покачал головой. Безайс, животное! Матвеев догадывался, что Безайс за всю жизнь не поцеловал ещё ни одной женщины и только мечтает об этом, как мальчишка о настоящем ружьё. Он хотел посмотреть, как Безайс ухаживает за ней, но было лень оборачиваться, – при малейшем движении головы снег сыпался за воротник и отвратительно таял на спине.
Пожилой человек
Под вечер, когда уже темнело, Матвеев за поворотом дороги увидел идущего им навстречу человека.
– Станция близко, – сказал Безайс. – Какой-нибудь дорожный мастер осматривает участок. Теперь я скорее дам себя убить, чем выбросить из вагона. Мне даже петь хочется.