- Отставить! - объявил Корж. - Задержка номер четыре...
- Пойду поищу запасные, - сказал Нугис упрямо.
Но старый приемник уже не внушал бойцам доверия. Кто-то из пулеметчиков заметил:
- Опять парад проворонили...
- Хоть бы танки послушать...
- А у нас в Верхних Кутах сегодня оладьи пекут, - вспомнил неожиданно пулеметчик Зимин.
Это случайное замечание точно распахнуло стены казармы. Сразу стали видны барабинские степи, Новосибирск, Смоленск, Свердловск, Полтава, Елабуга - все, что лежало по ту сторону тайги. Каждому бойцу захотелось вспомнить добрым словом родные города и поселки.
- А у нас в Мурманске на каждой мачте - звезда, - сказал Велик. - Днем флаги, ночью иллюминация. Ледокол "Чайка" портрет Буденного вывесил. Весь из рыбьей чешуи... Серебряный чекан, и только! Его норвежцы у себя в Тромсе склеили и в подарок рыбакам привезли. Начальник порта хотел в Третьяковскую галерею отправить, да ледокол не отдал.
Повар стал было описывать, из какой чешуи был сделан портрет, но Велика перебил Гармиз.
- Нет, ты послушай! - закричал он, вскочив с табурета. - Какой Мурманск! Ты Лагодех видел? Через Гамборы ночью ходил? Там есть поляна каждому дереву тысяча лет. Больше! Две с половиной! Листья с ладонь. Всю ночь пляшем. Внизу на дорогах арбы скрипят, виноград, вино в город везут... Потом девушек провожаем... В горах темно... Фонари к звездам идут. Крикнет один - тысяча отвечает... Послушай! Какой ветер у нас! Станешь спиной к пропасти, раскинешь рукава... Весь день будешь стоять... Вот!
Гармиз взмахнул руками и замер, обводя всех глазами, точно ища того, кто усомнился бы в силе гамборских ветров.
Никто не ответил... Сибиряки, украинцы, белорусы, татары - бойцы сидели задумавшись... Молчал даже Корж, беспокойный, не умеющий минуты прожить без острого слова.
Он сидел верхом на табурете и силился представить, что делается теперь дома. Он так редко бывал в деревне, что сразу не мог сообразить, чем занят сегодня отец.
...Сейчас десять утра. Вероятно, отец вместе с Павлом находится в кузне... Кузня низкая, точно вырубленная из сплошного куска угля... В раскрытые двери видны горн, руки, взлетающие над наковальней. Когда молот опускается, открывается отцовское лицо - черное, с толстыми солдатскими усами, из-под которых сверкают зубы...
Маленький длиннорукий Павел раздувает горн. У него, как у всех Коржей, светлые озорные глаза и большой рот. Он приплясывает на одной ноге, насвистывает и бесстрашно лезет короткими щипцами в самый жар, где нежно розовеет железо.
Весело смотреть на отца с сыном, когда они в два молота охаживают толстенную полосу, а железо вьется, изгибается, багровеет, превращаясь в тракторный крюк или шкворень фургона...
Впрочем, какая же сегодня работа!.. Наверно, все сидят за столом. Мать выскоблила доски стеклом, поставила берестяную сахарницу и голубые...
- Внимание!.. Красная площадь, - негромко сказал репродуктор. - Все глаза обращены... асской башне... Через... уту... чнется парад.
Корж вскочил. Все обернулись к приемнику.
- Я нечаянно! - закричала Илька, поспешно отдернув руку.
Говорила Москва. Затухая, точно колеблемый ветром, звучал голос диктора. Он описывал все: простор площади и свежесть осеннего утра, освещенные солнцем звезды Кремля, появление делегаций, стальные шлемы пехоты, скульптурную группу напротив ворот Спасской башни, называл людей, стоявших у Кремлевской стены, - имена, знакомые всем, от чукотских яранг до поселков горной Сванетии.
Накапливались войска. Оживали трибуны. Кому-то аплодировали, где-то музыканты пробовали трубы. Прозрачный неясный гул висел над Красной площадью.
И вдруг сразу стало тихо, как в поле. На том краю мира не спеша били часы.
- Десять, - сказал тихо Белик, и все бойцы услышали дальний звон подков.
Ворошилов объезжал войска, здороваясь и поздравляя бойцов. Площадь отвечала ему всей грудью, дружно и коротко.
Потом они услышали глуховатый голос наркома. Он говорил, сильно паузя, отчетливо и так просто, что забывалась торжественная обстановка парада. Он напоминал о том, что было сделано за год, о силе и целеустремленной воле народа. Последние его слова, обращенные к Красной Армии, были заглушены треском атмосферных разрядов, точно по всей стране прогремели орудийные залпы салюта.
...Вошел на цыпочках Дубах и сел сзади бойцов. Илька вскочила к нему на колени.
- Танк больше лошади? - спросила она.
- Тес... Больше.
- Значит, главнее. А почему пустили вперед академию? Она больше танка?
Сделав страшные глаза. Дубах закрыл Ильке рот ладонью... Сквозь марш пробивались отчетливые, мерные удары. Разом впечатывая многотысячный шаг, проходила пехота.
- Товарищ начальник, - спросил Корж, - что сначала идет, артиллерия или конница?
Дубах подумал. Он ни разу не видел московских парадов и стыдился в этом признаться. Ездить приходилось много, но всегда по краю страны. Негорелое, Гродеково или Кушку он знал лучше Москвы.
- Как когда, - ответил он осторожно. - Сегодня - не знаю...
По камням Красной площади хлестал звонкий ливень... Скакала конница. Вихрем летели к Москве-реке тачанки.
Потом наступила долгая пауза. Странное, еле слышное пофыркивание неслось из Москвы.
- Вся площадь в автомашинах... - пояснил диктор. - Теперь движутся гаубицы... их колеса обуты в резину.
И вдруг какой-то странный рокочущий звук ворвался в казарму, точно над Москвой разорвался длинный кусок парусины.
- Слышали? - спросил рупор поспешно. - Это истребитель... Он похож...
Голос его потонул в низком реве пропеллеров, в лязге танковых гусениц. Парусина над площадью рвалась беспрерывно.
- Девятнадцать... двадцать... двадцать семь... сорок два... - считал Велик, - сорок три... пятьдесят!
- Это целый дредноут! - крикнул диктор. - У него четыре башни. В нашем здании стекла дрожат!
...Зажгли лампу. Закрыли ставни. Восемь бойцов - сибиряков, белорусов, украинцев - стояли на площади.
Они видели все: бескрайнее человечье половодье, освещенное солнцем, красногвардейцев с седыми висками, сталеваров, народных артистов, горделивых московских метростроевцев, академиков, старых ткачих, детей, сидящих на плечах у отцов, - сотни тысяч лиц, обращенных к Кремлю.
Они стояли бы на Красной площади до конца праздника, но батареи питания заметно слабели, шум демонстрации становился все тише и тише, точно Москва отодвигалась дальше, на самый край мира, и, наконец, приемник умолк...
- Семичасный, Кульков, Уваров, в наряд! - крикнул дежурный.
Мягкий треск полевого телефона вывел Дубаха из дремоты. Не открывая глаз, он протянул руку и снял трубку. Говорил постовой от ворот:
- Две женщины и лошадь с повозкой - к вам лично. Прикажете пропустить?
- Пропустить, - сказал начальник, безжалостно скручивая ухо, чтобы прогнать сон. Он сидел, навалившись грудью на старенький самоучитель английского языка. Лампа потухла. Сквозь ставни брезжил рассвет.
Дубах успел одеться прежде, чем часовой закрыл за приехавшими ворота, и встретил женщин вспышкой карманного фонарика.
Одна из них, птичница соседнего колхоза, была знакома начальнику. Он не раз охотно беседовал с домовитой хозяйкой, терпеливо выслушивая ее долгие рассказы о муже, утопленном интервентами в проруби. То была опытная, рассудительная женщина, умевшая отлично залечивать мокрец и выводить собачьи глисты.
Ее спутница, девочка с суровым, испуганным лицом, одетая в ватник и мужские ичиги, сначала показалась начальнику незнакомой.
- Ой, лишенько! - сказала Пилипенко, едва начальник показался на крыльце. - Ой, маты моя... Ой, идить сюда скорийшь, товарищ начальник...
- Что за паника? - удивился Дубах. - Откуда у вас эти дрючки?
- Боже ж мий!.. Колы б вы знали... Ось дывытесь...
Не выпуская валежины из рук, птичница подошла к телеге и разгребла солому. Открылись тонкие ноги в распустившихся обмотках, короткий зеленый мундирчик, затем глянуло чугунное от натуги лицо японского пехотинца. Во рту полузадушенного, скрученного вожжами солдата торчала фуражка.