Потом следовали две баллады, миссис Пимбури, вдова, спела их удивительно нежно. Первая приглашала нас поехать с нею в Канаду; вторая адресовалась грибам:
Растите! Растите! Растите,
малютки-грибочки скорей!
Я вас приготовлю на мой юбилей.
За вами приду завтра утром —
Ах — ах!
Коль станете больше — поступите мудро!
Растите! Растите! Растите скорей!
Хотя мы никогда не слышали этой песенки раньше, скоро она стала частью нашего духовного наследия, как и песня следующей леди. Эта последняя — Баронесса фон Ходенбург — завершила вечер почти на профессиональном уровне. Она была приглашенной звездой из Шипскомба и выглядела сногсшибательно в облаке таинственности настоящего искусства. На ней было просторное зеленое платье, как у больных в госпитале, а ее длинные волосы позаимствовали цвет у красного дерева. «Она сама пишет, — прошептала Мать, — поэмы и рассказы, представляешь?»
— Я хотель спеть вам, — объявила леди, — маленькая баллада, я их сочинять сама. И слова, и музик. Можно сказать, они моя — они написан для ваша долина.
С этими словами она села, выпрямив прекрасную спину, подняла руки в браслетах над клавиатурой, пробежалась для начала по ней пальцами, изобразила трель и запела. В голосе ее звенел смех:
К нам пришли эльфы из-за холма,
пришли и танцуют повсюду!
Ноты несите, что сводят с ума —
Ноги стоять не будут!
Флейты и трубы тащите скорей —
По сердцу простому люду
Танцы озер, лесов и полей!
Жизнь — бесконечное чудо!
Хей-хей!
Сначала мы решили, что эта песенка уж слишком слащавая, но она запомнилась сразу и навсегда. И потом, когда бы мы не встретили Баронессу на узенькой дорожке, мы начинали мурлыкать эту мелодию. Она же при этом обычно останавливалась, вскидывала головку и мечтательно улыбалась.
Вечер завершился запуском хлопушек; огрубевшие сельчане превратились в малых детей. Парни переоделись девушками. Простой глочестерский народ разделился на джентльменов и деревенщин, причем деревенщинам явно было веселее. Мы просто бесились от радости, даже устроили соревнования по толканию, стоя на стульях; но мы понимали, что конец все ближе. Поднялся викарий, предложил пропеть хором Благодарение и сообщил, что у калитки будут раздавать апельсины. Грянул Национальный гимн, все стали откашливаться, а затем устремились на улицу, в снегопад.
Дома сестры долго обсуждали свои номера, пока по носам не заструились слезы умиления. А для нас, мальчиков, закончилось еще не все; осталось еще завтра; остался еще один незавершенный момент. Завтра, очень рано, мы вернемся в школу, найдем корзины с недоеденным угощением — надкушенные и брошенные булочки, куски ветчины, облепленные крошками кексы — и дружно все прикончим.
Первый укус яблока
Джо всегда была такой тихоней, такой робкой, но готовой угодить любому девочкой, что именно ее я и выбрал первой. Рядом были, конечно же, и другие, много бойчее и гораздо более подходящие, но именно прохладное лицо Джо, волна зачесанных назад волос, хрупкое тело и молчаливая грация создавали секретную прелесть, необходимую мне. Поэтому, не подозревая того, она стала маяком, путеводным светом, за которым я пошел в те гроты, в чьих тенях я вдруг обнаружил себя блуждающим.
Обычно я перехватывал ее по дороге домой со школы и ловко отрезал ее от остальных, завороженный дразнящим позваниванием медных браслетиков. Сколько мне было — одиннадцать или двенадцать? Не помню — но она была младше. Она легко улыбалась мне через канаву.
— Да так, никуда.
— О!
Все было в порядке, пока она стояла и не уходила.
— Тогда пойдем на берег. Пошли? А?
Ответа нет, но и нет попытки сбежать.
— На берег. Как вчера. Согласна, Джо?
Все еще ни ответа, ни жеста, ни взгляда. Она даже не прекращает покручивать браслетики, но, все-таки, направляется к берегу. Переступая на цыпочках через муравьиные кучи, идя только вперед, рядом и молча, она делает вид, что не понимает, зачем она идет, просто идет со мной, и все.
Под тисами с тяжелой листвой мы важно усаживаемся. Старые деревья с красными стволами построили над нами арки, устроив туннели ржавой темени. Джо неподвижна, как росток тиса; она не смотрит ни на меня, ни куда-нибудь в сторону. Я оперся на локоть, кинул камень в дерево и послушал, как тот скачет от ветки к ветке.
— Что будем делать, Джо? — спрашиваю я.
Она, как и всегда, не отвечает.
— Мне все равно.
— Ну давай же — предлагай ты.
— Нет, ты.
Предложение всегда должно было исходить от меня. Она ждала, чтобы я сделал его. Она ждала, замерев, устремив взгляд прямо перед собой, мягко перебирая травинки.
— Доброе утро, миссис Дженкинс, — весело произношу я. — У вас какие-то неприятности?
Не моргнув, не произнеся ни слова, Джо ложилась на траву, уставившись вверх, на тис, усыпанный красными ягодами, красиво вытягивалась на примятой земляной постели, слегка оцарапав икру о сучок, и замирала. Игра велась по четким правилам, серьезно, рисунок ее соблюдался строго. Медленно, так же тихо, как лежала она, начинали двигаться мои руки, даже птицы не прекращали петь.
Ее тело было бледным и казалось молочно-зеленым на фоне яркой травы. Оно напоминало блестящий, в прожилках, слегка изогнутый березовый листик, лежащий на воде и светящийся изнутри. Это уже была не Джо, но кто-то совершенно незнакомый, с лабиринтом обнаженных уголков, более гладких, чем поверхность свечки, нечто, упавшее с Луны. Время шло, но прохладные конечности не шевелились, не двигались ни в мою сторону, ни от меня; она свивала колечки из травинок вокруг пальца и слепо смотрела мимо моих глаз. Склоняющееся солнце задевало острые кончики травы, ложилось тигриными полосками на ее ложбинки, обвивало ее тело малиновыми лентами, свет медленно двигался по ее телу.
Время и дом пропадали где-то вдали. Мы исчезали для мира в ловушке из корней деревьев. С мокрыми от росы коленками я осмысливал в тишине все, чему покорность Джо учила меня. Она начинала слегка дрожать и потирать руки. В кусте рядом вдруг вскрикивал дрозд.
— Отлично, на сегодня все, миссис Дженкинс, — заявлял я. — Завтра я приду снова.
Я поднимался с колен, садился на невидимую лошадь и мчался галопом на ужин. Тем временем Джо медленно одевалась и еще медленнее шла домой, одна между расступающимися деревьями.
Конечно, в конце концов нас накрыли; а мы, должно быть, считали себя невидимыми. «Что это, парень? Ты и Джо — прошлым вечером? Ну как же! Мы видели вас. Да! Да!» Два пастуха остановили меня на дороге. Я все отрицал, но не удивился. Рано или поздно, но тебя обязательно поймают. Происшествие с готовностью забыли; очень мало что в деревне считалось действительно секретным или шокирующим, мы только повторяли себя. Такие ранние сексуальные игры являлись лишь формальной репетицией, развлечением безрогих телят; но нам действительно здорово повезло, что мы жили в деревне, в обстановке, которая открыто демонстрировала естественные проявления, мы их лишь имитировали наилучшим доступным нам образом — если бы кто-нибудь увидел нас вблизи, он бы лопнул от смеха — и не существовало еще полиции нравов, чтобы заклеймить нас, как распутных.
Это преимущество использовалось и молодыми, и взрослыми, и являлось тем благом, которое городу было недоступно. Мы знали, что мы испорченные, как и любое сообщество нашего размера — как любая Лондонская улица, например. Но зато не было сплетен, и никто не бил в колокола; с правонарушителями справлялись при помощи общественного мнения, обструкции, насмешек или прозвищ. Но вот от чего нас тщательно оберегали — потому что деревня защищала себя — так это от холодного занесения преступлений плоти в обвинительный протокол, от сомнительного ареста, от полицейского расследования, от регистрации в магистрате.