Вскоре мы все оказывались втиснутыми, вклиненными в оконную раму. Мы размахивали чашками, прося еще; а Мать, с посветлевшими глазами, щебетала:
— Благослови вас Господь, Бабуля. Дивный первоцвет, как и все травы на свете. Вы должны дать мне рецепт, дорогая.
Бабуля Валлон опустошала кувшин в наши чашки, вытряхивала последние капли на цветы, затем, посмеиваясь, семенила прочь по садовой тропинке, оставляя нас обниматься в окне.
Какой бы малой ни была радость, которою Бабуля Валлон согревала свою старческую жизнь, ее соседка, Бабуля Трилль, не имела и этого. Так как «Той-что-наверху» приходилось быть экономной, как воробей, и простой в своем образе жизни, как гусеница. Она часами могла сидеть на стуле, не шевелясь, с маской безразличия на лице, хрупкие ножки безвольно висят, будто прихваченные морозом ростки, почти совсем нет признаков, что она еще жива, если не считать легкие движения челюстей. Одна из первых черточек, которую я заметил у Бабули Трилль, это то, что она будто бы жевала бесконечную жвачку весь долгий день, перебирая голыми деснами. Я принимал это за проявление возраста, род замедленного, зато растянутого удовольствия. Я воображал, как она, взяв четвертушку хлеба — скажем, в пятницу вечером — запихивала ее целиком за растягивающиеся морщинистые щеки и жевала медленно, целую неделю. На самом деле, она вообще никогда не ела хлеб — как и масло, мясо или овощи — она жила исключительно на чае и бисквитах, да еще на кашах, присылаемых ей приходом.
Бабуля Трилль имела оригинальное чувство времени, которое у нее, казалось, следовало своему старинному образцу. Она завтракала, например, в четыре утра, обедала в десять, чай пила в два тридцать и в пять снова была в постели. Этот режим никогда не менялся ни зимой, ни летом, и определился, вероятно, днями ее детства, когда она жила со своим отцом в лесу. Мне этот порядок казался чудовищным, нарушающим основы порядка вещей. Но время Бабули Трилль принадлежало Богу, или птицам, и, хотя у нее и были часы, она держала их только для тиканья, так как их стрелки свалились много лет назад.
По сравнению со скрытной, почти пещерной жизнью, которую вела Бабуля Валлон внизу, дверь Бабули Трилль была постоянно распахнута, и ее гостиная ежедневно приглашала нас. Да она и не имела никакой возможности избегать нас, так как находилась полностью во власти нашей активности. Вход в ее коттедж располагался сразу же за нашей калиткой. Вокруг двери стояли вазоны с геранью. Крохотная комнатка открывалась прямо на берег и просматривалась как птичье гнездо. Запах сухого белья и гаруса наполнял ее, смешиваясь с характерным более сладким запахом старой плоти.
— Вы дома, Бабуля Трилль? Вы там, Ба?
Конечно — где же ей еще быть? Мы слышали ее хриплое дыхание там, внутри.
— Секундочку, сейчас буду готова. Опять вы, шалопаи?
— Мы пришли в гости, Ба.
— Не заденьте вазоны, или я разрежу вас на кусочки.
Наша троица бочком втискивается в комнатку. Бабуля Трилль сидит у окна, расчесывая редкие седые волосы.
— Что вы делаете, Ба?
— Просто жду. Жду и расчесываю остатки волос.
От горящих поленьев в комнате висит голубоватая дымка. Мы медленно продвигаемся вдоль накопленных за жизнь сокровищ, открывая коробочки, набивая катушками ниток чайнички, запуская тарелки по полу. Старушка сидит и терпеливо наблюдает за нами, почти не делая замечаний, сухая желтая рука все снует вверх-вниз, а чернозубая расческа, скользя сквозь волосы, кажется, выгребает последнюю золу из печки.
— Вы лысеете, Ба?
— Что вы! У меня еще вполне довольно осталось.
— Но они выпадают.
— Вовсе нет.
— Посмотрите-ка на этого мертвяка, он упал с вашей расчески.
— Это полезно. Освобождается место для других.
Для нас это не имело значения; так, просто тема для разговора, любой предмет бы подошел. Но внезапно старушка вскочила и начала носиться по комнате.
— Та, внизу! У меня осталось больше волос, чем у нее! Та уже лысая, как коленка! Гадкая старая тупица, я видела, как она уходила. Она плохо кончит, помяните мое слово.
Когда вспышка закончилась, она снова застыла у окна, сворачивая волосы в жидкий узелок на макушке. Движения ее сморщенных рук, отточенные многолетней тренировкой, были прекрасны; пальцы летали и завинчивали, и зашпиливали, работая вслепую, без помощи зеркала. Результатом было плотное, совершенное строение, маленький, сияющий снежок.
— Уберите свои лапы от моих ящиков! Там женские вещи!
Теперь, когда ее прическа была сделана, она могла позволить себе расслабиться. Надев разбитые, в стальной оправе очки и сняв висящий на стене календарь, она начинала зачитывать оттуда куски вслух. Читала она четким, торжественным голосом, будто из Священного Писания.
«Трагическое сообщение о бедствии на море, в районе островов Антиподов». Это за июнь, бедные люди, у всех ведь семьи и все такое прочее. «Группа ученых спустится в расщелину для получения результатов, может быть, ценой собственной жизни…» Ох! Ну да ладно, раз уж они должны исследовать такие места. «Труп убитого будет выставлен в западной части города» — скандал. Ну что я вам говорила! Я знала, что идут такие времена. Я ожидала чего-то подобного. — Она листала странички, пробегая месяцы, но обязательно уделяла внимание Предостережениям, которые глубоко задевали ее. «Кризис в парламенте»… «В дом ударила молния»… «Нарушение порядка»… Королевский сюрприз»… «Турецкая резня»… «Голод»… «Война»… «Король испытывает легкое недомогание»… — Перечень болезней, кажется, доставлял ей удовольствие, подкрепляя ее понимание порядка. На страничках Старого Мира она находила страшные предсказания, но вовсе не пугалась. Тревожные сигналы не были ни угрозой, ни пророчеством, они были просто перепечатками; успокаивающими, потому что хоть и страшные, но знакомые, составленные из того, что было модно говорить еще в пору ее далекой молодости — отравляющая газетная жвачка, которую она так послушно жевала и заглатывала, но тем не менее до сих пор жива.
— А, ладно, — спокойно откладывала она книгу в сторону. — Он предсказывал и более ужасные вещи. Похоже, предстоит жуткий год. И еще он обещает, что мы получим знамение во вторник…
Мы, мальчики, брали календарь и пролистывали его в поисках самых страшных картинок. Мы находили рисунки лыж, расщепленных молнией, падающих церковных колоколен, жутких наводнений, мужчин в сюртуках с наставленным на вас предупреждающим пальцем, гробов, набитых головами. Делались рисунки грубо, но необычайно живо, как зарисовки на тюремной стене. Мы обожали их, как и Бабуля Трилль, считая знаками Апокалипсиса, который никак не мог задеть нас лично. В них мы видели внешний мир, раскалывающийся, конвульсирующий и проклятый. Богом, конечно. Но это не имело никакого отношения к нашей деревне; и мы, как боги, чувствовали одновременно сострадание и безжалостность, когда смаковали те кровавые изображения.
Бабуля Трилль использовала календарь для подстегивания аппетита; теперь она переходила к обеденному столу. Она макала бисквиты в холодный чай и закидывала мокрые крошки в рот, а затем начинала перемалывать их с таким нажимом челюстей, что можно было подумать, будто она дробит камни. Обычно она носила чисто черное платье, а светлая старческая головка, поднимающаяся из ворота, казалась язычком пламени из закопченой лампы. Под бровями благородной формы сияли розовые глазки, нос устремлялся вниз, как палец; и только нижняя часть лица потерпела полное крушение, став сморщенной резиной, но, к сожалению, она и определяла полную картину.
— Вам сто, Бабуля?
— Почти, почти.
— У вас есть отец?
— Бог с вами, нет; он умер давным давно. Его убило упавшее дерево около Ашкомба.
Она часто рассказывала нам эту печальную историю, и теперь начала рассказывать ее снова. Ее отец был лесорубом, силачом, великаном — он мог поднять лошадь с телегой. С пяти лет, когда она потеряла мать, она жила с ним в глухом лесу. Часто они спали в палатке, иногда в шалаше из сосновых веток, и, пока отец занимался с деревьями, она плела корзины и носила продавать их в соседнюю деревню. Так они прожили десять лет и прекрасно ладили друг с другом. Она выросла в красивую девушку — «Порой я посылала мужчин в нокаут» — но отец держался настороженно, и когда к ним приходил крепильщик, умудрялся прятать ее под горой мешков.