Кроме как с Бесергеневым, Порфирию больше не с кем было отвести душу. Целыми днями он должен был торчать в кучерской или на конюшне. Гостей приглашать было запрещено. Да и прежние знакомые редко встречались и раззнакомились с ним за время его десятилетней службы у полковника. Первое время, видя его иногда на улице величественно восседавшим на козлах полковничьего фаэтона, одетым в нарядный кафтан и фуражку с лаковым козырьком, они открыто завидовали ему и долго ожидали, когда Порфирий позовет их в гости, и наконец, решили: «Не желает знаться с нами Порфирий Петрович».
Порфирий продолжал пить помаленьку каждый вечер, вытряхивая последние сбережения. А когда хозяева уехали на дачу и велели приезжать за ними через две недели, Порфирий напился до того, что потерял всякую способность соображать и чуть не задушил старшего сына.
— Когда станешь добытчиком, а? — хрипел он, тряся Василия и сдавив ему горло.
Младшие ребятишки сбились на нарах в дрожащий комок, и хотя им нестерпимо было жаль старшего брата и хотелось плакать навзрыд, но они только кусали мокрые от слез кулаки и всхлипывали изредка и тихо, боясь, как бы отец не перенес свой гнев и на них.
Лицо Василия багровело, глаза блестели и, округляясь, лезли из орбит. А отец все не разжимал своих оцепеневших на горле сына пальцев. И только тогда, когда у Василия вместе с приглушенным хрипом изо рта вырвалась густая пенистая слюна, Порфирий опомнился и разжал пальцы.
Василий нелепо растопырил руки, закачался и грузно упал навзничь.
Порфирий прислонился к стене, стоял, как распятый, дышал загнанно. Его борода, всегда, согласно приказанию полковницы, расчесанная и пушистая, сейчас свалялась, как овчина, и перекосилась на левую сторону, что, вместе с безумно выпученными глазами, придавало лицу Порфирия зловещий вид.
Когда сын, отлежавшись на полу, пополз к братьям на нары, Порфирий, уже раскаявшийся в своем злом поступке, хотел помочь ему подняться на ноги, но дети вытянули свои костлявые руки и завыли в один голос:
— Тя-а-а-тька! Не на-а-а-до! — Они решили, что отец снова будет душить старшего брата.
— Дети, дети! — оторопело всхлипнул Порфирий. — Что вы, мои дети! — Он опустился на табуретку, яростно вцепился в волосы, взлохматил их и, уронив голову на грудь, заплакал безудержно и тоненько, словно малый ребенок.
На стене, над маленьким столиком, по которому суетливо бегал испуганный таракан, горела трехлинейная керосиновая лампа, скупо освещая длинную и узкую, как гроб, кучерскую…
Наплакавшись вволю, Порфирий поднял голову. В углу, перед иконой Серафима Саровского, по случаю субботы жарко пылала лампадка. Под иконой висел портрет царя во весь рост — подарок полковницы. У царя была гладкая прическа, розовеющие щеки, маленькая, аккуратненькая бородка, а глаза были устремлены через Порфирия на дверь, около которой на гвоздях, вбитых в стену, висели вожжи, два седла, хомуты — все в серебряных насечках.
Серафим Саровский смотрел на Порфирия в упор, глаза у него были теплые и ласковые. Вокруг него мирно сидели самые злые и жадные звери. Морды их были по-человечески осмысленными и блаженными. Глаза Серафима Саровского сладостной надеждой наполняли сердце Порфирия, обещали ему что-то хорошее.
— Господи! — надсадно вздохнул Порфирий и упал перед иконой и портретом царя на колени.
— …Матушка, царица небесная. Заступница ты наша. Молельщица за всех грешников… — беззвучно шевелил губами Порфирий. — Отец Серафим Саровский, чудотворец. Государь император, помазанник божий, помогите мне! — просил Порфирий, и в его глазах не было и тени упрека своим заступникам и радетелям за его непосильную жизнь. — Ваське, значит, девять годочков, — рассказывал им Порфирий, — его куда-нибудь скоро определю, а остальные — мал-мала-меньше. Куда их девать? — Не утерпел Порфирий, взял да и пожаловался на полковницу: — Барыня ни одного ребенка не схотела взять, — но сейчас же спохватился и яростно стал отбивать поклоны: — Прости меня, господи, за хулу, что вознес по своей темноте на мою благодетельницу!
Дальше Порфирий молиться не мог.
— Головушка моя несмышленная, — сокрушенно вздохнул он, решив, что испортил все молитвы необдуманной жалобой на полковницу. — К господу богу нашему милостивцу и то по-настоящему подойтить не умею.
Вспомнив, как сельский священник учил его — «несите крест господень так, как его нес наш спаситель Иисус Христос», Порфирий окончательно растревожился.
— «Несите и не ропщите» — так говорил батюшка. А я докучаю своими грешными просьбами, жалуюсь на мою благодетельницу. Эх ты, — укоризненно тряхнул он головой и поднял глаза на икону и портрет царя.
Глаза были виноватые и покорные.
В лампе выгорел весь керосин. Фитиль стал чадить и через минуту потух. Кучерская погрузилась в полумрак, только один ее угол был освещен огнем лампадки. Порфирий поднялся с пола.
Младшие ребятишки, тесно прижавшись друг к дружке, спали на нарах. Василий лежал отдельно; он уткнулся лицом в шершавые доски, вытянул ноги и тихо стонал, изредка обрывая стон тяжелыми всхлипываниями.
— Ну, будет, — полупросящим, полуприказывающим тоном сказал Порфирий, подойдя к сыну.
Он снял с вешалки старый кафтан, накрыл им Василия с головой и, будучи твердо уверен, что сегодня сын не прочитает на сон грядущий молитву, вслух сам прочитал за него:
— Ангел в головах, ангел в ногах, ангел над тобой, ангел под тобой. Спи хорошень, Вася.
Самому Порфирию спать не хотелось, хотя голова была налита тупой болью и в висках постреливало. Он достал из шкафчика, прибитого к стене, нарядную трубку с янтарным мундтшуком. Курить Порфирий не любил. Когда-то он крепко держался старой веры и до сих пор считал табак дьявольским делом. Но эту трубку с месяц назад дал ему полковник и приказал:
— Кури каждый день. И как можно чаще. Потом я скажу, когда ее мне возвратить.
Кучер соседнего барина объяснил Порфирию:
— Новые трубки господа считают невкусными, а потому, прежде чем самим начать их курить, дают обкуривать нашему брату. Так и мой барин делает. Я часто живу на дармовом табачку. Да еще иной раз и деньгами награждение получаю. А ты можешь объяснить их высокому благородию, что ты — некурящий.
Но Порфирий не посмел объяснить это полковнику и курил трубку каждый день, до одурения, порой захлебываясь удушливым кашлем и все время страдая от сознания, что он грешит перед богом. Единственным утешением иногда было обещание, которое он давал в своих молитвах:
— Даст барин за курение целковый — на весь свечек куплю!
Набив трубку, Порфирий обшарил все углы и нигде не мог найти спичек. Зажигать от лампадки считалось грешно. А закурить было надо. Все эти дни он, будучи целиком поглощен мыслями об отказе полковницы взять у него ребенка, редко вынимал трубку из шкафчика, а сегодня даже и одного раза не закурил.
«А вдруг барин узнает, — подумал Порфирий, и его взяла оторопь. — За ослушание с должности прогонит». — И он осмелился — закурил от лампадки. Зажигал Порфирий лучинку крадучись, руки дрожали, а глаза были скорбные, пытались не смотреть на Серафима Саровского.
Раскурив, трубку, Порфирий надел картуз и вышел во двор. После душной и тесной кучерской, где всегда плавали густые, раздражающие запахи кожи и конского пота, во дворе дышалось легко, и, если бы не постылая трубка, торчащая во рту, он чувствовал бы себя совсем хорошо.
Свежий, тихий ветер, словно руками, бережно и ласково обнимал Порфирия, шевелил его бороду, забирался под рубаху, приятным холодком овевал спину.
Было уже за полночь. Окна дома, выходящие во двор, были темными и на белом фоне стены казались мрачно зияющими провалами. Только под лестницей, в дворницкой, где жил Бесергенев, сквозь щель ставня пробивалась полоска света.
«Не спит еще Михаил Алексеич. Над чем-нибудь трудится. Умный мужик! — почтительно подумал Порфирий о Бесергеневе, шагая по двору. — Он и с барином может говорить, и барин его выслушивает будто равного. Откуда талант у человека?»