В это же время появляется другое произведение Кавабата — «Стон горы».
Здесь более, чем где бы то ни было, ощущается несвойственный Кавабата социальный подтекст. Он существует не как таковой, а как причина многих нравственных проблем. В частности, заостряя на бытовом фоне нравственные проблемы, Кавабата в лице героя пытается найти им объяснение и приходит к выводу, что безнравственность и циничность его сына порождены «отчаянием, которое ему пришлось пережить, когда воевал на чужой земле». Война сильно изменила его, отмечает Синго, озлобила, опустошила, «призрак ее держит в плену».
Каким бы отрешенным от жизни ни был Кавабата, несомненно то, что его произведения возникали как эхо явлений окружающей действительности. В них нет борьбы, протеста, но само существование их служит предостережением от вульгаризации и абсолютизации истинных нравственных и художественных ценностей.
Философская глубина и поэтичность его произведений, основанный на традиционном миропонимании ассоциативный подтекст, рассчитанный на внимание, память и интеллект читателей, утонченное чувство прекрасного, пронизывающие их, и другие особенности его поэтики, говорящие о неизменной приверженности классической художественной традиции, и послужили основанием для признания его «человеком-сокровище» — «нингэн кокухо».
Позднее, в 60-е гг., когда в литературе окончательно сформировались тенденции, наметившиеся в 50-е гг., а именно: с одной стороны, массовая развлекательная, военно-мемуарная и детективная литература, с другой — литература, проникнутая пессимистическим настроением или сочетающая в себе черты реалистического и модернистского романов, давшая миру Ооэ Кэндзабуро и Абэ Кобо, Кавабата был признан писателем, «тонко и эмоционально выражающем суть японской души».
«У меня всегда была одна лишь японская флейта», — любил повторять Кавабата Ясунари, перефразируя слова, сказанные в адрес лауреата Нобелевской премии 1920 г., норвежского писателя Кнута Гамсуна, почитатели которого с сожалением говорили, что «нацистам досталась такая волшебная флейта».
Мотив, выводимый флейтой Кавабата, всегда был выражением понимания истинного и ложного, вечного и преходящего, и в особенности прекрасного в контексте особенностей мировоззрения японцев. «Красотой Японии рожденный» называлась «программная» речь, произнесенная им в Стокгольме, а одно из своих эссе, написанное за три года до смерти, Кавабата назвал «Нетленная красота» («Хоробину би», 1969). В нем есть такие строчки: «….меня переполняло сознание, что существуют традиции красоты и страстное стремление сохранить их, желание творить. Вака[44] Сайгё, рэнга[45] Соги[46], живопись Сэссю[47], садо Рикю[48] пронизывает одно и то же. При этом фуга[49] заключается в том, чтобы следовать Природе, жить в согласии с четырьмя временами года». И Кавабата творил. Творил произведения, которые стали современными образцами национального художественного вкуса.
Кавабата Ясунари
КРАСОТОЙ ЯПОНИИ РОЖДЕННЫЙ
Нобелевская лекция
Перевод с японского Т. П. Григорьевой
Цветы — весной,
Кукушка — летом.
Осенью — луна.
Чистый и холодный снег —
Зимой.
Дзэнский монах Догэн (1200–1253) сочинил это стихотворение и назвал его «Изначальный образ».
Зимняя луна.
Ты вышла из-за туч,
Меня провожаешь.
Тебе не холодно на снегу?
От ветра не знобит?
А это стихи преподобного Мёэ (1173–1232).
Когда меня просят что-нибудь написать на память, я пишу эти стихи. Длинное, подробное описание, можно сказать ута-моногатари, предпослано стихам Мёэ и проясняет их смысл.
«Ночь. 12 декабря 1224 года. Небо в тучах. Луны не видно. Я вошел в зал Какю и погрузился в дзэн. Когда наконец настала полночь, время ночного бдения, отправился из верхнего павильона в нижний, — луна вышла из-за туч и засияла на сверкающем снеге. С такой спутницей мне не страшен и волк, завывающий в долине. Пробыв некоторое время в нижнем павильоне, я вышел. Луны уже не было. Пока она пряталась, прозвенел послеполуночный колокольчик, и я опять отправился наверх. Тут луна снова появилась из-за туч и снова сопровождала меня. Поднявшись наверх, я направился в зал. Луна же, догоняя облако, всем своим видом показывала, что собирается скрыться за вершиной соседней горы. Ей, видимо, хотелось сохранить в тайне нашу прогулку».
Затем следовал упомянутый стих. И далее:
«Увидев, как луна прислонилась
к вершине горы, я вошел в зал.
И я появлюсь
За горой.
И ты, луна, приходи.
Эту ночь и ночь за ночью
Вместе проведем».
Просидев всю ночь в зале для медитации или вернувшись в него под утро, Мёэ написал: «Закончив медитировать, открыл глаза и увидел за окном предрассветную луну. Все это время я сидел в темноте и не мог сразу понять, откуда это сияние: то ли от моей просветленной души, то ли от луны».
Моя душа
Ясный свет излучает.
А луне, должно быть,
Кажется,
Это ее отраженье.
Если Сайгё называют поэтом сакуры, то Мёэ — певец луны.
О, как светла, светла.
О, как светла, светла, светла.
О, как светла, светла.
О, как светла, светла, светла, светла
Луна!
Стихотворение держится на одной взволнованности голоса.
От полуночи до рассвета Мёэ сочинил три стихотворения «о зимней луне». Как сказал Сайгё: «Когда сочиняешь стихи, не думай, что сочиняешь их». Словами в тридцать один слог Мёэ доверительно, чистосердечно беседует с луной, не только как с другом, но и как с близким человеком.
«Глядя на луну, я становлюсь луной…
Луна, на которую я смотрю, становится мною.
Я погружаюсь в природу, сливаюсь с ней».
Сияние, исходящее от «просветленного сердца» монаха, просидевшего в темном зале до рассвета, кажется предрассветной луне ее собственным сиянием.
Как явствует из подробного комментария к стихотворению «Провожающая меня зимняя луна», Мёэ, поднявшись в гору в зал для медитации, погрузился в философские и религиозные раздумья и передал в стихотворении пережитое им ощущение встречи, незримого общения с луной.
Я выбираю это стихотворение, когда меня просят что-нибудь надписать, за его легкую задушевность.
«О зимняя луна, то скрываясь в облаках, то появляясь вновь,
ты освещаешь мои следы, когда я иду в зал дзэн
или возвращаюсь из него.
С тобою мне не страшен и волк, завывающий в долине.
Тебе не холодно на снегу? От ветра не знобит?»