Я потому надписываю людям эти стихи, что они преисполнены доброты, теплого, проникновенного чувства к природе и человеку, — воплощают глубокую нежность японской души.
Профессор Ясиро Юкио, известный миру исследователь Боттичелли, знаток искусства прошлого и настоящего, Востока и Запада, сказал однажды, что «особенность японского искусства можно передать одной поэтической фразой: „Никогда так не думаешь о близком друге, как глядя на снег, луну или цветы“». Когда любуешься красотой снега или красотой луны, когда бываешь очарован красотой четырех времен года, когда пробуждается сознание и испытываешь благодать от встречи с прекрасным, тогда особенно тоскуешь о друге: хочется разделить с ним радость. Словом, созерцание красоты пробуждает сильнейшее чувство сострадания и любви, и тогда слово «человек» звучит как слово «друг».
Слова «снег, луна, цветы» — о красоте сменяющих друг друга четырех времен года — по японской традиции олицетворяют красоту вообще: гор, рек, трав, деревьев, бесконечных явлений природы и красоту человеческих чувств.
«Никогда так не думаешь о друге, как глядя на снег, луну или цветы» — это ощущение лежит и в основе чайной церемонии. Встреча за чаем — та же «встреча чувств». Сокровенная встреча близких друзей в подходящее время года. Кстати, если вы подумаете, что в повести «Тысяча журавлей» я хотел показать красоту души и облика чайной церемонии, то это не так. Скорее, наоборот, я ее отвергаю, предостерегаю против той вульгарности, в которую впадают нынешние чайные церемонии.
Цветы — весной.
Кукушка — летом.
Осенью — луна.
Чистый и холодный снег —
Зимой.
И если вы подумаете, что в стихах Догэна о красоте четырех времен года — весны, лета, осени, зимы — всего лишь безыскусно поставлены рядом банальные, избитые, стертые, давно знакомые японцам образы природы, думайте! Если вы скажете, что это и вовсе не стихи, говорите! Но как они похожи на предсмертные стихи монаха Рёкана (1758–1831):
Что останется
После меня?
Цветы — весной.
Кукушка — в горах,
Осенью — листья клена.
В этом стихотворении, как и у Догэна, простейшие образы, обыкновенные слова незамысловато, даже подчеркнуто просто, поставлены рядом, но, чередуясь, они передают сокровенную суть Японии. Это последние стихи поэта.
Весь долгий,
Туманный
День весенний
С детворой
Играю в мяч.
Ветер свеж.
Луна светла.
Эх, тряхнем-ка стариной!
Протанцуем эту ночку
До рассвета!
Что говорить —
И я людей
Не сторонюсь.
Но мне приятней
Быть одному.
Душа Рёкана подобна этим стихам. Он довольствовался хижиной из трав, ходил в рубище, скитался по пустырям, играл с детьми, болтал с крестьянами, не вел досужих разговоров о смысле веры и литературы. Он следовал незамутненному пути: «Улыбка на лице, любовь в словах». Но именно Рёкан в период позднего Эдо (конец XVIII — начало XIX в.) своими стихами и своим искусством каллиграфии противостоял вульгарным вкусам современников, храня верность изящному стилю древних. Рёкан, чьи стихи и образцы каллиграфии по сей день высоко ценятся в Японии, в своих предсмертных стихах написал, что ничего не оставляет после себя. Думаю, он хотел этим сказать, что и после его смерти природа будет так же прекрасна и это единственное, что он может оставить в этом мире. Здесь звучат чувства древних и религиозная душа самого Рёкана. Есть у Рёкана и любовные стихи. Вот одно из любимых мною:
О, как долго
Томился я
В ожидании!
Мы вместе…
О чем еще мечтать?
Старый Рёкан, которому тогда было шестьдесят восемь, встретил молодую двадцатидевятилетнюю монахиню Тэйсин и без памяти влюбился в нее. Это стихи о радости встречи с вечной женственностью, с женщиной, как с долгожданной любовью.
Мы вместе…
О чем еще мечтать?
— прямодушно заканчивает он свои стихи.
Родился Рёкан в Этиго (теперь провинция Ниигата), той самой провинции, которую я описал в повести «Снежная страна». Это северная окраина Японии, куда через Японское море доходят холодные ветры из Сибири. Всю жизнь он провел в этом краю. Умер Рёкан семидесяти четырех лет. В глубокой старости, чувствуя приближение смерти, он пережил просветление — сатори. И мне кажется, что на краю смерти в «Последнем взоре» поэта-монаха природа севера отразилась особой красотой. У меня есть дзуйхицу «Последний взор». Там приводятся слова — которые потрясли меня — из предсмертного письма покончившего с собой Акутагавы Рюноскэ (1892–1927): «Наверное, я постепенно лишился того, что называется инстинктом жизни, животной силой, — писал Акутагава. — Я живу в мире воспаленных нервов, прозрачный, как лед… Меня преследует мысль о самоубийстве. Только вот никогда раньше природа не казалась мне такой прекрасной! Вам, наверное, покажется смешным: человек, очарованный красотой природы, думает о самоубийстве. Но природа потому так и прекрасна, что отражается в моем последнем Взоре».
В 1927 г., тридцати пяти лет от роду, Акутагава покончил с собой. Я писал тогда в «Последнем взоре»: «Как бы ни был чужд этот мир, самоубийство не ведет к просветлению. Как бы ни был благороден самоубийца, он далек от мудреца». Ни Акутагава, ни покончивший с собой после войны Дадзай Осаму (1909–1948) и никто другой не вызывают у меня ни понимания, ни сочувствия. У меня был друг, художник-авангардист. Он тоже умер молодым и тоже часто помышлял о самоубийстве. В «Последнем взоре» есть и его слова. Он любил повторять: «Нет искусства выше смерти» — или: «Умереть и значит жить». Этот человек, родившийся в буддийском храме, окончивший буддийскую школу, иначе смотрел на смерть, чем смотрят на нее на Западе. «В кругу мыслящих кто не думал о самоубийстве?» Наверное, так оно и есть. Взять хотя бы того же монаха Иккю (1394–1481).
Говорят, он дважды пытался покончить с собой. Я сказал «того же», потому что Иккю знают даже дети — чудака из сказок, а о его эксцентричных выходках ходит множество анекдотов. Об Иккю рассказывают, что «дети забирались к нему на колени погладить его бороду. Лесные птицы брали корм из его рук». Судя по всему, Иккю был до предела искренним, добрым монахом, — истинный дзэнец. Говорят, он был сыном императора. Шести лет его отдали в буддийский храм, и уже тогда проявился его поэтический дар. Иккю мучительно размышлял о жизни и религии. «Если бог есть, пусть спасет меня! Если нет, пусть меня сгложут рыбы на дне озера». Он действительно бросился в озеро, но его спасли. Был еще случай: один монах из храма Дайтокудзи, где служил Иккю, покончил с собой, и из-за этого кое-кого из монахов отправили в заточение. Чувствуя вину — «тяжело бремя ноши», Иккю удалился в горы и, решив умереть, морил себя голодом.
Он назвал свой поэтический сборник «Кёун» («Безумные облака»), и он стал его псевдонимом. В этом сборнике, да и в последующих, есть стихи, какие не встретишь в средневековых канси, тем более в дзэнской поэзии, настолько они эротичны и содержат такие интимные подробности, что могут привести в смущение. Иккю не обращал внимания на правила и запреты дзэн: ел рыбу, пил вино, встречался с женщинами. Во имя свободы он противостоял монастырским порядкам. Быть может, в то смутное время, когда нарушился путь человека, он хотел восстановить подлинное человеческое существование, истинную жизнь, укрепить дух людей.