Он задрал мне рубашку ещё выше и стал гладить моё вздрагивающее тело, лёгкими, успокаивающими движениями. Не так, как в прошлую ночь - тогда он просто взял то, что хотел, чуть не убив меня. Теперь было по-другому. Он даже не торопился расстёгивать мне штаны. Только гладил мои плечи и руки, напряжённые так, словно я опять оказался на дыбе, мою тяжело вздымавшуюся грудь, мой и без того поджарый, а теперь совсем впавший живот. Я не открывал глаз, не видел его, и, может, поэтому мало-помалу действительно стал успокаиваться. Дыхание выравнивалось, судорога, сведшая мышцы, отпускала, нижняя челюсть перестала дрожать, расцепились зубы. Я вдруг в потрясении обнаружил, что эти руки, которые я так ненавидел, могли быть не только жестокими, но и нежными. Хотя чему я удивляюсь: не эти ли самые руки много лет назад летней ночью зажали меня в угол балкона и в считанные минуты довели до экстаза, самого яркого в моей тогдашней недолгой жизни?.. Нет, всё же нет, то были какие-то другие руки. Не мог я соотнести их с теми, которые мучили меня несколько ночей назад - и ещё больше мучили теперь, когда были не жестоки, а нежны. К тому времени, когда они спустились ниже и медленно, аккуратно спустили мои штаны к коленям, я уже - стыдно сказать - почти успокоился. И когда мозолистые пальцы бережно провели по внутренней поверхности бёдер, разводя их, скользнул под ягодицы, сминая, поглаживая - я в отчаянии понял, что моё тело откликается на их прикосновения. Как и десять лет назад, моя плоть вставала под этими пальцами. Нет, мысленно кричал я себе, нет, что же ты?! Ты что, забыл, что он с тобой сделал?! Не забыл... только это не имело, похоже, никакого значения. Он ловко обогнул мой сжавшийся задний проход, даже не коснувшись его, и, проведя ладонью по напрягшимся, приподнятым ягодицам, снова положил ладони мне на бёдра. Он не раздевался и не раздвигал мне ноги, всё ещё скрученные цепью. Может, мелькнула безумная надежда, он не станет?.. Но через минуту мне уже хотелось, чтобы он стал, чтобы сделал всё, что хочет, и ушёл наконец - всё было лучше, чем то, как он умело и старательно терзал мой член и яйца, как пробуждал в моём теле постыдное, позорное желание, которого не было, не было, не было никогда...
И когда он наклонился, и его губы обхватили мой член, утягивая в водоворот яркого и болезненного наслаждения - вот тогда я наконец застонал:
- Нет, перестань, перестань, что ты...
Но он знал, что делает. Он делал приятно. Он делал мне хорошо. Он заставлял меня вспомнить, что я когда-то, вечность назад, ощутил в этих самых руках.
Лучше бы он снова меня изнасиловал.
Человек - это всего лишь тело. Можно уйти из своего тела и притвориться, что оно не твоё, когда его мучают боль и позор - но гораздо труднее сделать это, когда телу приятно. И потому принять это удовольствие, этот экстаз - куда тяжелее, чем принять и выдержать всё остальное. Сломать болью трудно, это долгий и тернистый путь. Сломать наслаждением очень легко.
И откуда он это знал?
- Ты будешь ждать меня каждый день, - услышал я голос Этьена, после того, как бурно, длительно, мучительно излился, что было почти болезненно после долгого воздержания. - Я буду приходить и делать с тобой всё, что захочу, и всё, чего хочешь ты сам. Если будешь противиться, я всегда найду способ тебя заставить. Мы на одной стороне, Леон. Нет больше других сторон, только эта.
Я не ответил - не мог, да и нечего было ответить мне, дрожащему от экстаза, связанному, забрызганному собственным семенем. Он слез с меня и ушёл. Через минуту вошёл стражник и отвязал меня, потом мне принесли воды и позволили вымыться. Я двигался словно пьяный. Я, кажется, никогда не кончал так сильно. Член у меня опал и почти тут же встал снова, он болел так, что к нему было мучительно прикасаться. Когда охранник ушёл, я сел на кровать и быстро подрочил, и только второй оргазм принёс мне какое-то облегчение. После этого я повалился на кровать, жалея только об одном: что не перерезал себе горло, пока мог.
Этьен не солгал. С тех пор он исправно навещал меня. Каждый день.
И делал всё, что хотел.
Сперва я отказывался подчиняться ему. Это было глупостью, ребячеством, бессмысленным упрямством - я понимал это, и всё равно не хотел ему сдаваться, отгоняя мысль о том, что я уже и так сдался ему с потрохами, когда кончил в его руках. Этьен был со мной терпелив. Прежде себя он посылал стражников; они привязывали меня к кровати, как ягнёнка на заклание, и Этьен выходил и заставал меня уже вполне готовым к нашему содержательному общению. Он ласкал моё тело, доводил до оргазма, снова ласкал, и так раз за разом. Я проклинал его, оскорблял, кажется, даже умолял прекратить, но он обращал на это не больше внимания, чем палач, которому он меня когда-то отдал. И за всё это время он ни разу не вытащил из штанов собственный член и не дал разрядки собственному желанию. Он уходил, а мне в голову лезли мысли о том, как сейчас он отходит по коридору десять шагов, приваливается плечом к спине и дрочит, мучительно, яростно, проклиная меня так же, как я проклинал его. Я думал об этом, и у меня снова вставало. Дни сливались с ночами - он мог прийти когда угодно, ему ничто не стоило ворваться посреди ночи, вырвав меня из беспокойного урывочного сна, - и всё было одно и то же: дикая карусель ощущений, в которых было не больше смысла, чем дозволенности.
И белый дым, и зелёные сполохи, и пурпурное марево, извилистой волной проплывавшее под потолком. Не знаю, были ли это бешеные, неконтролируемые проявления моего "боевого взора", перед которым постоянно была страсть Этьена и моя собственная невольная отзывчивость - или обычные галлюцинации. У меня пропал аппетит, я почти не спал, потерял счёт времени. Я только кончал, дремал и ненавидел Этьена. Это теперь была вся моя жизнь.
Не помню, когда я сломался и стал думать об Элишке. За эти мысли я ненавидел себя гораздо больше, чем его; они делали меня таким же мерзавцем и осквернителем, ставили с ним на одну доску. Но я малодушно использовал это, использовал её, чтобы спрятаться от сокрушительной волны собственной похоти. Я представлял, что это она. Ведь всё, что делал Этьена с моим телом, могла бы делать и женщина. Женщина могла мять мою плоть, часами ласкать мои соски, проводить языком по головке моего члена. Конечно, вряд ли бы женщина знала так точно и тонко каждую струну в моём теле, прикосновение к которой заставляло меня выгибаться и кончать - мужчина лучше знает, как устроен другой мужчина, легче и быстрее найдёт дорогу к его наслаждению. Но в общем-то, это не столь важно. Я думал, что я с Элишкой. Я хотел так думать.
Потому что никогда с Элишкой не было ничего подобного.
Она была чистая, понимаете? Она была как роса, как утренняя заря, как... о, господи, да возьмите любую лирическую метафору из раннего Белленоре, и вы поймёте, о чём я. Мы занимались любовью только несколько раз, в первый - в брачную ночь. Она была, конечно же, девственницей, и я причинил ей боль, как ни старался быть осторожным. Она была ласковой, нежной, она любила меня, но, как и все чистые и славные девушки, неудержимо стыдилась. Она просила отворачиваться, когда раздевалась, или снимала ночную сорочку в темноте - если вообще снимала, чаще я просто задирал её, как Этьен теперь задирал рубашку на мне. Я всегда был сверху, Элишка снизу; я раздвигал её ноги и брал её нежно, трепетно, любя её всем сердцем, изливался один раз, потом она целовала меня и сонно утыкалась носиком мне в плечо, и я до утра боялся пошевелиться, чтобы не потревожить её сон. Чтобы она взяла мой член в рот? Мне буквально дурно делалось от мысли о том, как она посмотрела бы на меня, попроси я её об этом. Для минета и прочих извращенных удовольствий есть шлюхи. Я не спал со шлюхами с тех пор, как женился, но, проклятье, как и любой нормальный мужчина, я люблю, когда у меня сосут. И, как любому нормальному мужчине, мне почти всё равно, кто это делает.
Почти всё равно.
Я люблю Элишку, я ненавижу Этьена, но в постели с моей женой мне никогда не было так хорошо, как у него в плену.