Всё совершенно переменилось.
Он кликнул стражу и кивнул на меня, не отдавая приказов на словах, и отчего-то именно поэтому я впервые ощутил страх. Меня схватили с двух сторон и выволокли вон так быстро, что я даже не успел обернуться и поймать последний взгляд Этьена - если он вообще был, этот взгляд. Я сопротивлялся, скорее инстинктивно, чем вправду на что-то рассчитывая, и мне вывернули руки за спину, а потом потащили по крутой винтовой лестнице вниз, туда, где не было ни солнечного света, ни дуновения ветра с поверхности земли.
И тогда я наконец вспомнил. Замок Журдан...
В Вальене почти не осталось таких крепостей. Сто лет назад, когда императорским указом были запрещены пытки, проводимые частными лицами (отныне пытать узников имели право лишь императорский и церковный суды), большинство старых замков, оснащённых многоуровневыми темницами, были снесены, или, если это было невозможно, темницы замуровывали - иногда вместе с томившимися там пленниками. Ныне сохранилось лишь не более дюжины замков, не принадлежавших императору или церкви и сохранившихся в своей варварской первозданности. Журдан был одним из них. В прошлом он служил государственной тюрьмой (в которой, к слову, некоторое время отсидел и Фернан Риверте, о чём оставил впоследствии возмущённый отзыв, где страшно ругал тюремного повара), но потом тюрьму переместили в другую, лучше укреплённую крепость, а Журдан получил в качестве ленного владения один из местных баронов. Теперь в эту тюрьму, из которой за всю её вековую историю побег осуществлялся лишь дважды, стараниями своего друга Этьена Эрдайры угодил я сам. Приобщился к истории, можно сказать.
Меня отвели, похоже, на самый глубокий уровень тюрьмы - третий подземный, который от поверхности отделяла пятидесятифутовая толща земли, камня и стали. Проходы в камеры были низкие и узкие, с решётчатыми окошками в дубовых, окованных железом дверях. Меня швырнули в одну из таких камер, прижали к полу, окончательно лишив возможности сопротивляться, и защёлкнули на моих лодыжках ножные кандалы. Когда меня пустили и дверь захлопнулась, я вскочил и рванулся к двери, но цепь тут же бросила меня назад. Я стоял почти в полной темноте, в бессильной ярости стискивая кулаки, и слушал, как со скрежетом задвигаются засовы на двери - один, потом другой. Меня тошнило, живот подводило то ли от голода (я ел в последний раз накануне вечером), то от страха, и глаза, снова обратившиеся в ставший привычным мрак, бессильно закрылись. Проклятье, и что теперь? Сгноишь меня здесь, Этьен? Будешь ждать, пока начну умолять вытащить меня отсюда? Я решительно отмёл снова накатившее воспоминание о залитом солнцем дне на холме и о ночи после бала, тёмной, как моя сегодняшняя тюрьма. Нет. Нет, Этьен. Мы были тогда мальчишками, но мы выросли. И если кое-что переменилось, то остальное осталось прежним.
Я не сдамся тебе так легко.
Ненавижу замкнутые пространства.
В первые дни я отлёживался после побоев, которыми щедро угощали меня похитители; ребро, которое я заподозрил было в переломе, похоже, всё-таки было целым и довольно быстро перестало вызывать боль при глубоком вдохе. В общем-то не так уж меня и помяли - во время учёбы в пансионе мне случалось выносить и не такое, не говоря уж о позднейших военных кампаниях на императорской службе. В камере был тощий тюфяк, набитый жёсткой соломой, скорее предохранявший от леденящего холода каменного пола, чем смягчавший его, но после четырёх ночей на голой земле я был рад и этому - тем более что, опять же, мне не привыкать к суровым походным условиям. В первый же час, позлившись какое-то время и ещё больше устав от злости, я просто лёг и вырубился. Разбудил меня скрежет, шедший от двери; я вскинулся и вскочил, думая, что у меня гости, но это лишь поднялась заслонка в низу двери, и чья-то рука бросила через неё миску с застывшим холодным месивом, пахнущим подгоревшей кашей. Я был голоден, но, понюхав ужин (или это был завтрак?), есть не стал. Прекрасно, Этьен, раз так: ты вздумал уморить меня тут, но я уморю себя голодом раньше.
Я всё ещё мысленно говорил с ним, обращался к нему, словно он был здесь или я стоял напротив него наверху. Мысли о его последнем странном, диком поступке, об этом поцелуе, я гнал от себя с тем же упорством, с которым всю дорогу до Журдана гнал подозрения о том, кто причастен к моему похищению. Это было слишком нелепо, слишком дико, чтобы об этом думать. И не важно, что происходило между нами, когда мы были детьми. Случайность, шалость, любопытство - ничего большего не было с моей стороны, и я ни капли не сомневался, что и со стороны Этьена тоже. Наверняка он сделал это, только чтобы ещё больше смутить и озадачить меня. Он хочет загнать меня в угол. Сказано тебе: нет, Этьен.
Я обследовал свои кандалы. Между железным захватом и ногой можно было просунуть палец, так что кожу не натирало, и цепь была достаточно длинной и не слишком тяжёлой, чтобы мешать ходьбе, но ходьба эта ограничивалась примерно серединой камеры. Чтобы дотянуться до миски, которую мне вбрасывали через нижнее окошко в двери дважды в день, и кувшина с водой, который выдавали один раз в сутки, приходилось ложиться на пол. Это было унизительно, и единственным утешением служило то, что никто меня не видел. В длину камера была около пяти шагов, в ширину - три. Сев спиной к одной из стен, я почти упирался ступнями в противоположную. Волей-неволей в голову лезли жуткие истории о давних временах (а некоторые и о нынешних), когда людей держали в таких вот каменных мешках десятилетиями, и они сходили с ума намного раньше, чем умирали. Однако даже при самом печальном исходе я сомневался, что просижу здесь десять лет. Я нужен Агилойе, и он, похоже, дал Этьену карт-бланш, разрешив не выбирать методов для моего убеждения. А тот, видимо, просто не ждал от меня такого упорства и теперь ломал голову, что бы такое придумать, чтобы поколебать мою убеждённость. А пока он думает, я тут отдыхаю. Всё вполне закономерно.
Немало утешала мысль, что императору Аугусто наверняка уже стало известно о том, что меня похитили. Правда, это означало, что известно и Элишке - а эта мысль меня уже отнюдь не радовала. Она изведётся от беспокойства, чем бы ни кончилось дело - а чем оно кончится, я примерно себе представлял. Журдан не зря потерял свою ценность как тюрьма для особо важных преступников - с введением в военный обиход пороха (тоже, к слову, с лёгкой руки Риверте) и изобретением пушек толстые стены уже не служили столь мощной преградой, как прежде, и соратники арестантов, большинство которых обвинялись в измене и мятеже, попросту отбивали своих друзей из рук коменданта. Что ж, думаю, Аугусто не пожалеет для меня пушки-другой. За два года, а особенно после Шимранского похода, он научился меня ценить. Мы тогда выбрали крайне неудачное время для наступления: в Шимране лили сезонные дожди, и наша армия просто увязла в болоте, в которое превратились дороги. Агилойя ориентировался на местности гораздо лучше и использовал против нас мелкие отряды, наносившие точечные удары по императорской армии - неуклюжему огромному зверю, увязшему в трясине. Нам пришлось отступить, и во время одной из ночных стоянок я вдруг увидел - сидя в палатке императора - группу шимранских солдат, быстро подбиравшихся и окружающих наш лагерь. Я видел их азарт и кровожадное предвкушение мести, потому что на этот раз они намеревались добраться до самого императора. Я сказал об этом Аугусто, мы немедленно свернули лагерь и успели вырваться из оцепления до того, как оно окончательно сомкнулось. Аугусто не уставал повторять с тех пор, что обязан мне жизнью. Так оно и было. Он не оставит меня - не потому, что так уж любит, а потому что случаи, подобные этому, могут повториться снова, и, если меня не будет рядом, ему не удастся спастись.
Мне оставалось лишь ждать, когда он придёт за мной - и заранее сочувствовать Этьену. Странно, но я почти на него не злился, быть может, из-за воспоминаний, нахлынувших на меня, когда я оказался во тьме и одиночестве. Мне было даже немного жаль его - Агилойя вряд ли похвалит его за провал. Правда, оставалась ещё Элишка... Если бы я только мог как-то дать ей знать, что жив и в порядке, что мне ничто серьёзное не угрожает и скоро я к ней вернусь. Но этого я не мог, и мне оставалось только водить пальцами по воздуху перед собой в темноте, представляя, будто я глажу её лицо.