«...Слухи лживые о земле Вы не только впредь не будете собирать, но, как вредные для пользы Государя Императора, всячески пресекать без пощады должны...»
Прозрачный намек князя о возможном возвращении Шешелова в столицу пропустил: так это, князь шутить изволит. Не в первый раз. Отложил письмо, вытянул ноги, грузно осел в кресле.
Вот и все. Метанья его окончены. Все просто. Князь всегда знал, что делать. Теперь ему бы от Шешелова письмо: злые распространители слухов – отец благочинный и мещанин Герасимов – наказаны. Не следует ведь гнушаться мер тиранических, если они монарху на пользу.
Долго сидел в кресле бездумно, руки обвисшие, ничего не хотелось.
Второе письмо кричало знаками восклицания. Победа! Победа! Нахимовым при Синопе потоплен турецкий флот! Бебутов разбил турок под Баш-Кадыкларом! Радость из письма накатывала. Перед глазами названия потопленных кораблей, цифры убитых, плененных, захваченной артиллерии. Победы были большие, и Шешелов, сам солдат, забыл лопаря, письмо князя, свое положение. Война разгорается? И заспешил: взял свечи и в комнате писаря долго рылся в шкафу, искал карту. Она нашлась, маленькая, общая. Ни Синопа, ни Баш-Кадыклара на ней не значилось. Он вернулся в кресло и закурил. Достал папку с вырезками и полистал их. Что-то такое, призывающее к войне, здесь было, он помнит. Да, вот...
Уж не пора ль, перекрестясь.
Ударить в колокол в Царьграде?
Еще:
В возобновленной Византии
Вновь осенят Христов алтарь.
Пади пред ним, о царь России,
И встань как Всеславянский царь!
Шешелов закрыл папку с вырезками, отбросил. В душе воспротивился и победам, и восторженным крикам. Среди бела дня разбойник ломится в дом, громко крича, что пришел грабить. Эта возня на юге еще с лета ему не нравилась. «Что в Дунайских княжествах нам, русским, надо? Турки правильно объявили войну. Кому по душе что на его пасеке хозяйничает медведь?»
И сравнивал на маленькой карте границы Российской и Турецкой империй. «Но турки-то, объявляя войну, что своей головою турецкой думали? Два таких поражения с разницей в один день. Что же это – судьба Оттоманской Порты предрешена? Понт Эвксинский – Русское озеро? Славянские земли под флаг России? Русские пушки на берегу Дарданелл?»
Радости не было. Это дорого обойдется. Кровь, кровь и кровь. Столько будет крови пролито! Не возрадуешься победам.
И почувствовал нарастающую тревогу. Будто давно когда-то задолжал он беде, да так всю жизнь и не расплатился. А теперь сама она вот-вот явится, и отсрочки уже не будет: плати!
Тревога шла от лежавших на столе писем. Не в силах справиться с предчувствием надвигающейся беды, Шешелов поднялся из кресла. Захотелось немедленно чем-то занять себя. Далее так нельзя. Он не может быть один в доме. Да, он собирался идти гулять. Вспомнив об этом, он заспешил. Надевая шубу, с трудом попал в просторные рукава, задул торопливо свечи, ощупью стал спускаться по лестнице.
Шел черным ходом, где ближе. В сенях споткнулся, уронил коромысло, бадью и что-то еще, громыхающее из Дарьиного хозяйства. С облегчением открыл дверь на улицу. Пошел по угадывающейся тропе мимо дома почтмейстера, казначейства, к заливу, прочь из крепостных стен.
Скрипел под ногами снег. Шешелов обогнул кирпичную церковь и деревянную громаду собора. Пустынно стояли божьи дома, заснеженные и тихие. Чернея, дремали глазницы окон. А у дальних ворот крепости призывно горели окна неспящего кабака. Отчаянно захотелось туда, даже шаги замедлил. А что, в самом деле? Сесть на широкой лавке среди людей, положить на толстый стол локти и велеть подать себе штоф. Можно выпить и сыграть в карты. Послушать пьяный, ни про что, говор, самому рассказать побывальщину из солдатской жизни. Можно пьяно и горестно помолчать над рюмкой или, черт возьми, спеть, распрямившись, положив на соседово плечо руку.
Нет, никто его там не ждет. И ускорил шаг. Писарь может туда, Герасимов. Даже поп. А Шешелов – как ворона белая. И в Архангельск сразу же донесут: городничий, мол, в кабаке хлещет горькую. На старости из ума выжил.
За крепостью темень, ветер пронизывающий. Шешелов запахнул шубу, прислонился к столбу за башней. Здесь меньше дует, но все равно худо и одиноко. А все письмо князя. Единственный раз хотел сделать сам, во что верил. Это же ведь земля.
Перед ним, будто строем, прошли чиновники: оплывший судья, молчащий исправник, любопытствующий почтмейстер, нечистые на руку таможенники. Шешелов помнит: однажды он позволил себе при них вслух подумать. При первом же посещении Архангельска губернатор обмолвился: имеет-де он, Шешелов, склонность либеральные идеи чиновникам преподносить. Мягко эдак сказал. Это, мол, может его сиятельству не понравиться. Шешелов понял: князю уже донесли.
С тех пор его отношения с колянами определились: он не любит их, они не любят его. Менять ничего не нужно.
Глаза к темноте привыкли. В неприветливо-черном небе теряли очертания горбы варак. По берегу Колы, перевернутые, лежали под снежными шапками раньшины, шняки, карбасы. Чернотою пугала вода залива. Ветер и здесь, в углу доставал, забирался под шубу. Спине стало зябко. А старый лопарь, тот самый старик, среди снегов и болот жизнь провел. Шешелов глубже запахнул шубу, в который раз уж покаялся: лопаря зря обидел. Его чаем надо было бы напоить, проводить, посветить в сенцах. С ним про ноги больные надо было поговорить. Они оба старые, нашлось бы чем поделиться. Дернул черт трогать письма. «...но, как вредные для пользы Государя Императора, всячески пресекать без пощады должны...» Князь не только ему, наверное, написал. Молчать, молчать больше надобно.
Шешелов вышел из своего угла и пошел к крепостным воротам. По Коле блуждал долго. На улицах темень, ветрено. К рождеству намело снегу, стало убродно. Неприятно на улицах. Но и в дом идти не хотелось. Две недели болеет писарь. Дарья, как только с утра протопит печь, к нему уходит. Шешелов остается один. В кабинете ратуши и наверху, в комнатах, не может сыскать удобного себе места. Неприкаянно чувствует себя всюду. Тишина гулкая, мысли дурные лезут. С замиранием вслушивается он в шорохи и часто, взяв свечи, обходит дом, всматриваясь в углы. Господи, с ума можно так сойти!
Когда же кончится эта зима и самое в ней ужасное – темень? Когда, наконец, поправится писарь? Отчет за год в губернию им не сделан, а тут еще письма эти.
В одном окне ратуши он заметил свет. Узнал кухню и обрадовался приходу Дарьи, заспешил домой. Он не пойдет к себе в темные и пустые комнаты. Он будет пить чай у Дарьи на кухне. Сидеть у горячего самовара и слушать ее. Сейчас он готов что угодно слушать.
В кухне тепло. Печь протоплена и закрыта. Приятный дух печеного хлеба. На столе шаньги с подсахаренной морошкой. Шешелов любит такие. Он запивает их густым, горячим чаем. Он так устал и продрог.
— А послушай-ка, батюшко, что стану тебе смешное сказывать.
Из цветной бумаги Дарья клеит игрушки. Она разглаживает рукой бумагу, приноравливается ножницами и вырезает. Рождество завтра. Лежат в сторонке сказочные богатыри, кораблики с парусами, медведи, олени, охотники-лопари, солдаты с ружьями. Почему для елки она клеит солдат? И здесь солдаты – игрушки? Опять чепуха лезет.
— Девушки вечор кольские на посиделки собрались. Наряды себе готовить на рождество. А чтобы парни не заходили к ним, девушкам-то, их родители в дом тот старушку глухую приставили. Для присмотру, значит...
Голос у Дарьи певучий, приветливый, никакие тревоги ему неведомы. Говорит она в удовольствие, неторопливо:
— Старушка хоть и глухая, а расторопная. Смекнула она, что девушкам под присмотром быть неохота, и говорит, желая задобрить их: «Вы, – говорит, – девки, как станете очень смешное сказывать – толкните и меня в бок. Чай, и я посмеюсь. Смолоду очень была я до смеху охочая».