Он уже подходил к друзьям своим, издали радуясь, что вновь видит их живыми, здоровыми, и, конечно, не знал, что ходить потом часто будет на пепелище. Просто так, вдруг поднимется и пойдет, как гонимый, в снег зимы, в грязь распутицы, в пыль холодного лета, узнавая по мелким приметам места, где стояли раньше дома, были где переулки, улицы. Не раз потом памятью он еще переживет и боль сердца от выбора общей доли, и весь ад непрестанных пушечных залпов, жар огня, страх и муку нависшей смерти, и проклятье врагу, и горячую жажду, захватившую тогда всех: не пустить, не пустить англичан на берег.
Наполненный видением, будет Шешелов, словно в оцепенении, стоять подолгу на пепелище: будут в памяти полыхать пожар, рваться бомбы, грохотать пушки, будет уходить в небытие город.
Вспоминаться будут шлюпки с «Миранды», ощетинившиеся ружьями, и англичане, выскакивающие из них на берег, и тот долгий, на последнем, наверно, дыхании, миг, при котором не сдержат они отпора идущих в штыки колян, сробеют, попятятся и, гонимые страхом, заторопятся в шлюпках на свой корабль.
А из пекла горящего города, где, казалось, все впредь на века сгорело, понесется им вслед клик взбурлившегося торжества:
-— Не пусти-ли-и! Ни с чем повернули! Ни с чем!
И, быть может, все было чуть-чуть не так, как запомнилось, не с таким, может, пафосом он услышал тогда те слова, не с кликом, – но они были сказаны, рождены несгоревшим сердцем. Шешелов их сам слышал.
И будет в воспоминаниях ему казаться: клик, родившись, поднялся тогда, вслед бегущему кораблю, над заливом, Туломой, Колой, и теперь уже вечно будет славить он гордость живших при Шешелове колян – это было вправду тогда.
— Не пусти-ли-и!