Я пошел, умылся и прозрел
Святой Иоанн
ПРОЛОГ
Настоящей жизни нет
А. Рембо
I
Симон Деламбр никогда не ждал. До сих пор ему удавалось избегать того паралича, что время от времени поражает мужчин во цвете лет, заставляя их застыть в грустной неподвижности на углу улицы, у входа в бюро, у парапета набережной. Ни одно из тех обстоятельств, которые замедляют походку мужчин старше двадцати и превращают их жизнь в унылую череду потерянных часов, еще не нависло над его существованием. Он не был знаком с приемными министерств, кабинетами консультаций, холлами отелей, окошечками банков. Автобус, на котором он каждый день ездил из квартала Гренель в Сорбонну, никогда не заставал его среди обеспокоенных группок, топчущихся возле фонарей. Он предпочитал смело идти вперед и, заслышав, как грузный механический зверь выбегает, прищелкивая языком, из глубины улицы, приостанавливался, а затем хватал его сзади и вскарабкивался ему на спину на ходу. Три прыжка, толчок — и готово.
В автобусе в этот час он встречал знакомые лица. Он охотно заговаривал с рабочим в голубой робе, маленьким бухгалтером с худыми плечами, служащим банка с грустными глазами; избегая взгляда чересчур белокурой машинистки, с недоверием разглядывал дородного серьезного господина, увешанного наградами и впечатлявшего своим достоинством.
Но в этот день — была ли в том повинна легкая усталость? была ли это грусть от бега по кругу, характерная для начала недели? — все лица показались ему увядшими. На них были те следы поношенности, те морщины, которые вызывает у людей привычка, по мере того как они притираются к своей работе, и которых появляется еще больше на следующий день после выходного. Мысль о том, что он видит одних и тех же людей каждый день в один и тот же час захватила Симона неожиданно сильно, как истина, открывшаяся впервые. Да, наверное, это усталость!.. Он обнаружил, с гнетущей ясностью, что заранее знает, на какой остановке выйдет каждый из них. Он мысленно следовал за ними в их конторы, где они каждый день принимались за одну и ту же работу, которую каждый день надо было начинать с начала, как покрывало Пенелопы, распускавшееся ночью. Это удручало. Мир предстал перед ним в виде движения взад-вперед, где в поступках людей было заложено не больше мысли, чем в движении лихорадочно снующего челнока, повинующегося неведомой ему воле. Подошел кондуктор, Симон машинально протянул ему свой билет. Кондуктор крутнул ручку коробочки, висевшей у него на животе, та издала скрип трещотки, раздражающий и визгливый. «Дни этого человека! — подумал Симон. — Дни, поглощаемые движениями, о которых он не думает — о которых он, к счастью, не думает!..» Ну и что, сегодня большинство профессий оставляют человека равнодушным к движениям, которые от него требуются.
И Симон, намеренно отвернувшись к окну, принялся смотреть на бегущую мимо улицу с высокими фасадами. Улица!.. Она была живой и не переставала удивлять. Труд человека создавал здесь светлые и разнообразные пятна, складывающиеся в заманчивые перспективы. Симону особенно нравилось ощущение безразличия и силы, которое придавало ему движение, увлекавшее автобус в постоянно возрождающуюся путаницу дороги. Опершись спиной, сдвинув ноги, крепко упираясь ими в ребристый пол, он смотрел, как улица словно рождается за каждым поворотом дороги, появляется из боков и внутренностей автобуса, как будто тот был всего лишь машиной, предназначенной для того, чтобы с шумом высвобождать эти две параллельные линии фасадов, эту мостовую и это небо. Движение по иным законам меняло облик окружающего мира; оно создавало для пассажиров автобуса особый мир, отличный от того, куда они скоро вступят, мир, перед которым у них не было серьезных обязательств и по которому они путешествовали как простые зрители. Ах, каким все становилось тогда чудесным! Как интересно было смотреть на все с расстояния, создаваемого скоростью, с превосходством безразличия человека, у которого нет дел!.. С каким удовольствием молодой человек глядел на проплывающие мимо прилавки с мясом и фруктами, книжные лавки, цветочные магазины, маленькие бело-голубые молочные, и снова тележки, заставленные пирамидками фруктов! Въехали на улицу Лекурб; она являла собой разноцветное зрелище, занятное, как коллекция картинок, пикантная своим беспорядком и свободой. Ничего не требовалось осмысливать, для ума не было никаких затруднений, сложностей, проблем. Симон вдруг рассмеялся, подумав о философах, серьезно задающихся вопросом о том, существует ли внешний мир. Черт возьми, господа, спросите об этом у хозяйки, перебирающей салат и столь чуждой вашего претенциозного беспокойства! Улица вам ответит, улица, которая с утра до вечера беспрерывно провозглашает с веселой красочностью единственные основные потребности человеческой жизни: есть и одеваться!.. Ведь были еще и те магазины, о которых объявляла огромная вывеска: жестяной зонт или красная шляпа. Были светлые витрины с аккуратно разложенными всевозможными рубашками вперемежку с пижамами или халатами, где едва можно было успеть разглядеть на ходу сияющую вспышку набора галстуков, привносящих ярко окрашенную ноту в хор белых манишек. Там представала картина жизни настолько честной, похвальной и изящной, что сразу же чувствовалось благородство человеческого рода.
Симон знал, что ближе к середине улицы, не доезжая до бульвара, он сможет дважды узнать, который час. Поскольку сначала появлялись часы, встроенные в фасад банка, затем, неподалеку, — второй циферблат, висящий на двух железных прутах над тротуаром и служащий вывеской для лавки часовщика. Симон издалека высматривает часы на банке. Без десяти девять. Он нахмурился. Снова он опоздает; решительно, в последнее время что-то разладилось. Но его беспокойство сразу же развеялось при виде огромных оловянных коробок молочника и бакалейщика, раскладывающего на ящиках сияющие диски сыров, которые он прижимал к себе, как солнца, и, наконец, великолепной груды птицы, где царил на ковре из листьев папоротника ряд тщательно ощипанных цыплят, подвернувших голову под живот и выставивших роскошные гузки. Однако противоположный тротуар еще больше привлекал взгляд, так как, помимо целого косяка скумбрии с переливающейся всеми цветами радуги чешуей, можно было полюбоваться у входа в мясную лавку подвешенными за ноги над мраморным столом огромными быками с разверстым брюхом, которые, выставляя окровавленную плоть с бледными сухожилиями под лавровыми листьями, скрывающими их бока, казалось, олицетворяли апофеоз воина-победителя и облагораживали эту часть улицы некоей пронзительной красотой.
Без пяти девять. Это вердикт вторых часов. У Симона неприятно кольнуло сердце. Он опаздывал второй раз за три дня. Он устал, это так; ему сегодня было довольно трудно подняться. Почему?.. Но он не привык искать оправданий в своем теле и отругал себя. «Мой отец был бы доволен», — подумал он.
К несчастью, шоссе кишело людьми, было запружено велосипедистами, мотороллерами, хозяйками с корзинами, мальчишками с обручами. Через каждые двадцать метров с прилегающих улиц с железным грохотом выезжали грузовики, в то время как трамваи наполняли воздух пронзительным провинциальным звоном.
Наконец автобус выехал на строгий бульвар, засаженный деревьями, где под землю уходило метро, а из земли вырастали стены лицея. Из автобуса можно было разглядеть сквозь решетки окон большие унылые классы, где поколения школьников пережили ту неизбывную безнадежную тоску, какую можно изведать только в этом возрасте; в углу каждого класса возвышалась кафедра преподавателя — как мрачный остров, как граница двух миров, каждый из которых таит в себе, в глазах другого, равную часть неизвестного и враждебного… «О учителя! — думал Симон. — Я слышу ваш голос, едва доносящийся до глубины этих безукоризненных классов, в то время как там, в углу, ученик, о котором вы позабыли, старается разглядеть сквозь запотевшее стекло единственную вещь, которая может вызвать у него сочувствие: первое расцветшее дерево, распускающееся каждый год, на том же месте, напротив черного остова метро, стрелой пронзающее весну!»