— Тем лучше. Бесчестие было публичным — пусть искупление будет тоже публичным.
Это напускное спокойствие и полное равнодушие ко всем его упрекам вывели Шеба из себя. Он сразу изменил тактику и заговорил с зятем серьезным, решительным тоном, каким говорят с детьми и сумасшедшими:
— Ну нет! Вы не имеете права унести отсюда ни одной вещи. Я категорически протестую против этого, как человек и как отец. Неужели вы думаете, что я позволю, чтобы разорили мою дочь, допущу, чтобы моя дочь спала на соломе?.. Довольно этого сумасшествия! Больше ни одна вещь не выйдет из квартиры.
Закрыв дверь, Шеб встал перед ней в воинственной позе. Ведь дело шло также и о его интересах, черт возьми! Ведь если бы дочь, по его выражению, оказалась на соломе, то и он, пожалуй, перестанет спать на пуховиках. Он был великолепен в позе возмущенного отца, но ему пришлось недолго хранить ее. Две руки как в тисках сдавили его запястья, и он очутился посреди комнаты, оставив вход свободным для носильщиков.
— Шеб, дружище! Выслушайте меня хорошенько… — наклонившись к нему, начал Рислер. — Всему есть предел… С самого утра я делаю невероятные усилия, чтобы сдерживать себя, но сейчас немного нужно, чтобы мой гнев вылился наружу, и горе тому, на кого он обрушится. Я способен убить человека… Уходите же, и как можно скорее.
Это было сказано таким тоном, и зять при этом так красноречиво встряхнул его, что Шеб сразу же угомонился. Он даже пробормотал какие-то извинения… Конечно, Рислер вправе поступать так. Все честные люди будут на его стороне… С этими словами он попятился к двери. Уже на пороге он робко спросил, сохранится ли за г-жой Шеб ее маленькая пенсия.
— Да, — ответил Рислер, — но только постарайтесь не выходить из бюджета. Теперь я уже не занимаю здесь прежнего положения. Я больше не компаньон фирмы.
Шеб вытаращил глаза от удивления, и лицо его приняло то идиотское выражение, которое заставляло многих думать, что происшедший с ним случай — такой же, как тот, что произошел с герцогом Орлеанским, — не является плодом его измышлений, но он не посмел сделать ни малейшего замечания. Положительно, его зятя подменили. Неужели это Рислер — этот тигр, который готов к прыжку из-за пустяка, который способен растерзать человека?
Он поспешил улизнуть, но, едва спустившись с лестницы, вновь обрел свой обычный апломб и прошел по двору с победоносным видом.
Когда вся мебель была вынесена и комнаты опустели, Рислер обошел их в последний раз и, взяв ключ, спустился вниз, чтобы передать его г-же Фромон.
— Вы могли бы сдать квартиру внаем, — сказал он, — это был бы лишний доход для фабрики.
— А как же вы, мой друг?
— Я?.. Мне не много нужно. Железная кровать наверху, в мансарде, — вот все, что требуется для служащего. Повторяю: отныне я только служащий… Добросовестный и надежный служащий, на которого вам не придется жаловаться, ручаюсь.
Жорж, проверявший счета с Планюсом, был так потрясен словами Рислера, что выбежал из комнаты. Рыдания душили его. Клер тоже была очень взволнована и, подойдя к новому служащему фирмы Фромон, сказала:
— Благодарю вас от имени моего отца, дорогой Рислер.
— О нем-то я и думаю все время, сударыня, — ответил он просто.
В эту минуту вошел Ахилл с корреспонденцией в руках.
Рислер взял пачку писем; спокойно вскрывая одно за другим, он передавал их Сигизмунду.
— Вот заказ из Лиона… Почему не ответили в Сент — Этьен?
Он всеми силами старался углубиться в дела фирмы, он сосредоточивал на них все свое внимание, чтобы только отвлечься, забыть о своем горе.
Вдруг среди больших фирменных конвертов, от бумаги и формы которых веяло конторой и спешной отправкой, он обнаружил маленький, тщательно запечатанный конвертик, предательски затесавшийся среди других, так что сначала он даже не заметил его. Он сразу узнал тонкий, удлиненный и твердый почерк: «Господину Рислеру. Лично». Это был почерк Сидони. При виде его Рислер испытал то же ощущение, как только что наверху, в ее комнате.
Вся любовь, весь гнев обманутого мужа поднялись в его душе с той силой возмущения, что порождает убийц. О чем писала она ему? Какую новую ложь придумала? Он хотел было распечатать конверт, но вдруг остановился. Он понял, что если прочтет письмо, то мужество покинет его. Наклонившись к кассиру, он сказал чуть слышно:
— Сигизмунд, старина! Хочешь оказать мне услугу?
— Еще бы! — горячо воскликнул тот, вне себя от счастья, что его друг говорит с ним сердечно, как в былые дни.
— Возьми это письмо. Я не хочу читать его сейчас. Я уверен, что оно помешает мне думать и жить. Спрячь его, а также вот это…
Он вынул из кармана маленький, тщательно перевязанный пакет и протянул его Сигизмунду в окошко кассы.
— Это все, что осталось у меня от прошлого, все, что осталось у меня от этой женщины… Я твердо решил не видеть ее, не видеть всего того, что могло бы мне напомнить о ней, до тех пор, пока здесь не будут выполнены мои обязательства, и выполнены как нельзя лучше. Мне нужно сохранить твердость духа, понимаешь?.. Ты будешь выплачивать пенсию Шебам… Если она сама обратится с какой-нибудь просьбой, сделай все, что нужно. Но никогда ни о чем не говори мне… И береги эти вещицы до тех пор, пока я не потребую их обратно.
Сигизмунд запер письмо и пакет в потайной ящик своего стола вместе с ценными бумагами. Рислер снова принялся просматривать корреспонденцию, но перед его глазами неотступно стояли тонкие буквы английского почерка, выведенные маленькой ручкой, которую он так часто и так горячо прижимал к своему сердцу.
V. КАФЕШАНТАН
Какой на редкость добросовестный был этот новый служащий фирмы Фромон!
Каждый день его лампа зажигалась первой и гасла последней в окнах фабрики. Ему отвели наверху» под крышей, маленькую комнатку точно такую же, как та, которую он занимал когда-то с Францем, — настоящую монашескую келью, вся обстановка которой состояла из железной кровати и простого деревянного стола, поставленного под портретом брата. И он вел такую же трудовую, размеренную, замкнутую жизнь, как и в те времена.
Он работал без устали. По его желанию, еду ему доставляли на дом из его прежней маленькой молочной. Но — увы! — безвозвратно ушедшие молодость и надежды лишали прелести все эти воспоминания. К счастью, у него еще оставались Франц и мадам Шорш, единственные существа, о которых он мог думать без горечи.
Мадам Шорш была всегда близко, всегда готова позаботиться о нем, утешить его; Франц часто писал ему, никогда, правда, не упоминая о Сидони. Рислер решил, что кто-нибудь сообщил ему о случившемся, и в своих письмах тоже избегал малейшего намека. «Когда же наконец я смогу вернуть его!..»-думал он. Поправить дела фабрики и выписать к себе брата было его мечтой, его единственным стремлением.
А пока дни шли, похожие один на другой: деятельная суета коммерческой жизни чередовалась с мучительным одиночеством, когда он оставался наедине со своим горем. Каждое утро он спускался со своей вышки и обходил мастерские. Его строгое замкнутое лицо и то глубокое уважение, какое он внушал к себе, помогли быстро восстановить временно нарушенный порядок. Вначале много болтали и по-разному истолковывали исчезновение Сидони. Одни говорили, что она убежала с любовником, другие, — что Рислер прогнал ее. Больше всего сбивали всех с толку взаимоотношения компаньонов, внешне такие же простые и естественные, как и прежде. Впрочем, когда они разговаривали в кабинете с глазу на глаз, Рислер иной раз неожиданно вздрагивал, словно перед ним проходило видение былой измены. Ему казалось, что эти глаза, которые он видел перед собой, этот рот, все это лицо лгало ему каждым своим выражением.
И тогда его охватывало желание броситься на этого человека, схватить его за горло, задушить, но мысль о мадам Шорш всякий раз удерживала его. Неужели у него окажется меньше мужества и самообладания, чем у этой молодой женщины?.. Ни Клер, ни Фромон — никто не подозревал того, что в нем происходило. Разве только в его поведении можно было заметить несвойственные ему суровость и непреклонность. Теперь Рислер — старший предписывал свою волю рабочим, и даже те из них, кто не проникся уважением к его поседевшим за одну ночь волосам, к его постаревшему, осунувшемуся лицу, трепетали под странным взглядом его синевато — серых глаз, блестевших, как сталь кинжала. Обычно добрый и мягкий с рабочими, он стал нетерпим к малейшему нарушению порядка. Можно было подумать, что он мстит за слепую и преступную снисходительность, допущенную им в прошлом, снисходительность, в которой он теперь винил себя.