«Срок платежа!.. Срок платежа!..»
На этот раз синий человечек зловеще кричал в трубу комнаты Шеба.
Надо вам сказать, что с некоторого времени г-н Шеб пустился в большие предприятия, в туманную, весьма туманную «коммерцию на ногах», пожиравшую у него много денег. Уже неоднократно Рислер и Сидони брали на себя уплату его долгов с непременным условием, что он угомонится и не будет больше заниматься делами, но он не мог жить без этих постоянных встрясок. Он выходил из них каждый раз еще более закаленным, с еще более пылкой жаждой деятельности. Когда у него не было денег, Шеб давал свою подпись, он даже слишком злоупотреблял своей подписью, неизменно рассчитывая на то, что прибыль от предприятия покроет все его обязательства. Но, черт возьми, барышей все не было, а подписанные векселя, пропутешествовав несколько месяцев по всему Парижу, возвращались в его квартиру с ужасающей пунктуальностью, черные от непонятных пометок, скопившихся на них в пути.
Как раз в январе ему предстоял очень крупный платеж, и, услышав голос синего человечка, он вспомнил вдруг, что у него нет ни единого су. Какая досада! Придется снова унижаться перед Рислером, рискуя получить отказ, признаваться, что не сдержал слова… Тревога бедняги усиливалась еще больше от безмолвия и мрака ночи, когда глазу нечем занять себя, мыслям нечем отвлечься, а горизонтальное положение, сообщая телу полный покой, отдает беззащитный ум во власть терзающих его забот и страхов. Он то и дело зажигал лампу, брал газету, безуспешно стараясь читать ее, к великому неудовольствию жены, которая тихонько вздыхала и отворачивалась к стене, чтобы не видеть света.
Тем временем проклятый синий человечек в восторге от своей хитрости, посмеиваясь, шел дальше, чтобы уже в другом месте позвякать цепочкой и мешком с деньгами. Вот он и на улице Вьей-Одриет, над большой фабрикой, где все окна темны, кроме одного, в первом этаже, в глубине сада.
Несмотря на поздний час, /Корж Фромон еще не ложился. Он сидел у камина, сдавив голову руками, ничего не видя вокруг, в том немом оцепенении, какое овладевает человеком при непоправимом несчастье, и думал о Сидони, об этой ужасной Сидони, которая спала сейчас этажом выше. Она положительно сводила его с ума. Она изменяла ему, он был уверен в этом; изменяла с тулузским тенором, с Казабоном, по сцене Казабони, которого ввела в ее дом г-жа Добсон. Сколько ни умолял он ее не принимать этого человека, Сидони не слушала его и еще сегодня, когда речь зашла о предстоящем большом бале, прямо заявила, что ничто не помешает ей пригласить тенора.
— Да ведь это ваш любовник! — в бешенстве закричал Жорж, глядя ей прямо в глаза.
Она не стала отрицать, она даже не отвела взгляда, но только холодно, со своей всегдашней неприятной улыбочкой заявила, что не признает ни за кем права судить и стеснять ее волю, что она свободна и желает оставаться свободной, и не позволит ни ему, ни Рислеру тиранить себя. Так они провели целый час в карете со спущенными шторами: спорили, бранились, чуть не дрались.
Подумать только, что для этой женщины он пожертвовал всем: богатством, честью и даже прелестной Клер, которая спит сейчас с ребенком в соседней комнате. Всем этим счастьем, бывшим у него под рукой, он пренебрег ради этой негодяйки… Только что она прижалась ему, что не любит его, что любит другого. А он, такое ничтожество, все еще думает о ней. Каким зельем опоила она его?
Подстегиваемый закипевшим в нем гневом, Жорж Фромон сорвался с кресла и нервно заходил по комнате. В тиши безмолвного дома шаги его звучали как олицетворенная бессонница… А Сидони спала наверху. Бесстыдная, не страдающая угрызениями совести, она могла спать спокойно. А может быть, она думала о своем Казабони?
Эта мысль, мелькнув в уме Жоржа, вызвала у него безумное желание подняться к Рислеру, разбудить его, рассказать ему все и погубить себя вместе с нею. Уж слишком глуп он, этот обманутый муж! Как можно было выпускать из-под надзора такую женщину? Она слишком красива, а главное, слишком порочна.
И вот в разгар его мучительных и бесплодных размышлений сквозь шум ветра до него вдруг донесся предостерегающий крик синего человечка: «Срок платежа!.. Срок платежа!..»
Несчастный! Он был до того вол, что совсем забыл об этом. А между тем он давно ждал этого ужасного для него конца января. Сколько раз в промежутке между двумя свиданиями, когда, отвлекшись на минуту от мыслей о Сидони, он возвращался к делам, к действительности, сколько раз говорил он себе: «Это будет полный крах»! Не как все охваченные страстью слабохарактерные люди, он тут же решал, что уже поздно, что теперь все равно ничего не поправишь, и с еще большим упорством продолжал вести прежний образ жизни, чтобы отвлечься, забыться…
Но сейчас уже не могло быть я речи о том, чтобы забыться. Ясно и отчетливо представлялось ему банкротство, и он видел перед собой сухое серьезное лицо Сигизмунда Планюса с суровыми, точно вырезанными ножом, чертами, видел его светлые глаза уроженца немецкой Швейцарии, преследовавшие его с некоторых пор неумолимым взглядом…
Ну, да… ну, да… У него нет этих ста тысяч франков, и ему негде их взять. Чтобы удовлетворить разорительные прихоти любовницы, он много играл за последние полгода и проиграл огромную сумму. А тут еще крах одного банка, жалкий годовой баланс… У него оставалась только фабрика, и в каком ужасном состоянии!
Куда теперь обратиться, что делать?
То, что всего несколько часов назад казалось ему путаницей, хаосом, в котором он ничего не мог разобрать, но где в самой неясности еще таилась какая — то надежда, представилось ему вдруг с ужасающей отчетливостью. Пустые кассы, запертые двери, опротестованные векселя, разорение… Вот что он видел всюду, куда бы ни повернулся. В довершение всего — измена Сидони. Несчастный потерял голову, не знал, за что ему ухватиться в этом страшном крушении. Из груди его невольно вырвался стон, и он зарыдал, как бы взывая к провидению.
— Жорж, Жорж, это я!.. Что с тобой?
Перед ним стояла жена. Каждую ночь ждала она его теперь, с тревогой подстерегая его возвращение из клуба, — она продолжала думать, что именно там проводит он все вечера. Видя, что муж изменился, что день ото дня он становится все мрачнее и мрачнее. Клер решила, что у него крупные денежные неприятности, вероятно, проигрыш. Ее предупредили, что он много играет, и, несмотря на его равнодушие к ней, она тревожилась за него, ей хотелось, чтобы он сделал ее своей поверенной, дал ей возможность выказать всю ее нежность к нему, все ее великодушие. В эту ночь она слышала, как он ходил по комнате. Ее дочка сильно кашляла и требовала неустанного ухода. Оставаясь подле нее, Клер страдала одновременно и за больного ребенка и за его отца. Она чутко прислушивалась к малейшему шуму — она переживала одну из тех трогательных и мучительных бессонных ночей, когда женщина собирает все свое мужество, чтобы вынести тяжкое бремя своих многообразных обязанностей. Наконец ребенок уснул, и Клер, услышав рыдания мужа, бросилась к нему.
Какое сильное и запоздалое раскаяние почувствовал он, увидев ее перед собой, такую нежную, взволнованную и прекрасную! Да, она была настоящей спутницей, подругой жизни. Как мог он покинуть ее? Долго — долго плакал он, склонившись на ее плечо, не в силах вымолвить слова. И хорошо, что он не мог говорить, потому что он сказал бы ей тогда все, все…. Несчастный чувствовал потребность высказаться, испытывал непреодолимое желание обвинять себя, просить прощения и тем облегчить тяжесть терзавших его укоров совести…
Клер избавила его от необходимости говорить:
— Ты, наверное, играл?.. Ты проиграл?.. Много?
Он утвердительно кивнул головой. Затем, когда к нему вернулся дар речи, он признался, что через день ему нужно сто тысяч франков и что он не знает, где их достать.
Она не бросила ему ни одного упрека. Она была из числа тех женщин, которые перед лицом несчастья не предъявляют ненужных обвинений, а думают только о том, как бы помочь горю. В глубине души она даже благословляла эту катастрофу, сближавшую ее с мужем после того, как они так долго жили каждый своей особой жизнью. Она немного подумала. Затем с усилием — как видно, ей нелегко было принять такое решение — сказала: