То же самое было и с нашими цековскими заданиями: надо было как можно убедительнее обосновать те основополагающие установки, которые нам в тезисном виде диктовали большие начальники. Считалось удачей найти какой-то свежий, нестандартный аргумент для подтверждения банальной предпосылки, какой-нибудь афоризм или даже пословицу; помню, как один мой коллега для того, чтобы характеризовать лицемерие империалистов, прикидывающихся друзьями отсталых стран, а на самом деле грабящих их, откопал откуда-то пословицу «Люблю как душу, трясу как грушу», и это было признано удачной находкой. А вообще масса времени уходила на «расщепление волоса», на разработку тонких нюансов и дефиниций, таких как: народно-демократические и национально-демократические силы и партии, революционная демократия и национальная демократия и т. п. Я сам поднаторел в таких играх и считался одним из признанных специалистов; моя должность называлась «заведующий сектором проблем национально-освободительных революций». В центре наших исследований находилась проблематика некапиталистического пути развития стран третьего мира, или, как это стали называть позже, социалистической ориентации. В моем секторе, равно как и в аналогичных коллективах близких по профилю академических институтов, работало немало способных молодых ученых, которые в иных условиях могли бы изучать то, что действительно было крайне важно для понимания реалий развивающихся стран и что нам, варившимся в собственном соку, было практически неизвестно — культурно-цивилизационные особенности их народов, их традиции и религию, менталитет и политическую культуру, клановую и патронажно-клиентельную структуру обществ Востока, специфику их приобщения к научно-техническому прогрессу и восприятия ими императива модернизации и т. д. Надо сказать, что иногда попытки такого рода делались: я должен упомянуть, например, интересную коллективную монографию, опубликованную сотрудниками Института востоковедения под руководством одного из самых мыслящих и талантливых ученых в нашей области, Нодари Симония. Он, кстати, еще до этого пострадал от преследования ортодоксов во главе с уже упоминавшимся Ульяновским за то, что в своей индивидуальной работе затронул, причем в оригинальной, новаторской трактовке, общие проблемы революций, что было «вотчиной» и сферой монопольной разработки Института марксизма-ленинизма, работники которого пришли в ярость и устроили беспрецедентную травлю Симонии. Более слабого человека такая травля могла бы сломить, но с Симонией этого не получилось, он выдержал бурю и продолжал плодотворно работать. Однако этот эпизод был исключением, в целом же вся господствовавшая атмосфера препятствовала тому, что можно было бы назвать свободным творческим полетом; в наших работах мы были скованы, ограничены со всех сторон необходимостью не выходить за рамки «основополагающих» догматических установок.
Мне в известном смысле повезло: я нашел себе собственную нишу — стал заниматься, наряду с проблематикой революционной демократии и социалистической ориентации, изучением вопроса о политической роли армии в развивающихся странах. Сама жизнь, все эти бесчисленные перевороты и военные режимы в Африке, Азии и Латинской Америке подсказывали необходимость заняться данной темой, над которой на Западе ученые давно работали. Я защитил докторскую диссертацию и написал три книги на эту тему, причем не обошлось без трудностей: моя первая книга несколько месяцев лежала без движения в Главлите — организации, осуществлявшей цензуру всех печатных изданий. Парадокс заключался в том, что официально цензура у нас вроде бы и не существовала, и редактора моей книги даже не допустили бы в Главлит, чтобы выяснить, какие там претензии к книге. Заведующий издательством, покойный Олег Дрейер, мой друг, пробился-таки в Главлит и поговорил с женщиной-цензором, занимавшейся моей книгой. По его словам, он увидел целые страницы, испещренные красным карандашом, без всяких замечаний, и цензорша сказала ему, что, будь ее воля, книга Мирского вообще не увидела бы света. К этому, видимо, дело и шло, Дрейер был бессилен что-либо сделать, и выручил меня Брутенц, в то время заведующий группой консультантов в международном отделе ЦК. Достаточно было телефонного звонка, и книга получила «добро». Так и осталось неясным, что именно в этой работе вызвало негодование цензуры; возможно, сработало классовое чутье — что-то в стиле и языке книги было не вполне «нашим», ведь не случайно она потом получила высокую оценку американских специалистов.
Время шло, я стал профессором и начал читать курс (по совместительству) в МГИМО, продолжая выполнять эпизодические задания ЦК. Там, в третьем подъезде, в международном отделе, меня ценили, а в соседнем подъезде, где помещался выездной отдел, упорно «рубили» при всех попытках выехать за рубеж. В то же время еще в одном подъезде, где занимались агитацией и пропагандой, мои акции тоже котировались весьма высоко, то и дело меня включали в так называемые пропгруппы ЦК, направлявшиеся в разные области и республики для пропаганды решений съездов или пленумов. Там меня встречали, естественно, со всем подобающим уважением и почетом, и местные лекторы, записывавшие мои выступления чуть ли не дословно, говорили после лекций: «Ну спасибо, какой интересный материал вы нам привезли!
Еще бы, вы ведь во всех этих странах побывали, весь мир, наверное, объездили». Им, конечно, и в голову никогда не могло придти, что московский профессор ни разу не был в тех странах, о которых он им рассказывал.
Падение Хрущева
Курорт Пицунда, октябрь 1964 года. Мы с моим коллегой Меньшиковым едем на такси на местную птицеферму, чтобы полакомиться знаменитыми тамошними цыплятами. Проезжаем мимо правительственной дачи, и таксист резко тормозит: из ворот дачи выкатываются три черных машины. В первой сидит Ворошилов с Аджубеем (зятем Хрущева), во второй — Хрущев с Микояном, в третьей — охрана. Они проезжают совсем рядом, мы отчетливо видим лица: Хрущев — загорелый, улыбающийся, Микоян рядом с ним — старый, желтый, угрюмый. Я говорю Меньшикову: «Смотри, как Никита здорово выглядит — как огурчик!»
Через день утром, как обычно, включаю на своем портативном приемнике Би-би-си и вдруг слышу: «Из Москвы сообщают о том, что Никита Хрущев ушел в отставку по состоянию здоровья». Я не верю своим ушам, хотя давно привык доверять информации лондонского радио. Какая чушь — состояние здоровья, два дня тому назад я видел его в блестящей форме. Но вскоре новость подтверждается. Хрущев освобожден от обязанностей Первого секретаря ЦК и Председателя Совета Министров и отправлен на пенсию.
Сейчас уже почти все известно о том, как был организован заговор против Хрущева, как его вероломно выманили в Москву на пленум — поступив с ним точно так же, как он сам обошелся с Берия и Жуковым. То, что члены ЦК, как и всегда в таких случаях, единодушно поддержали тех, кто к моменту открытия пленума оказался хозяином положения, вполне естественно. Гораздо важнее другое: я убежден, что и при совершенно свободном, тайном голосовании пленум в своем подавляющем большинстве все равно поддержал бы противников Хрущева точно так же, как семью годами раньше этот пленум — в том же самом составе — поддержал бы, наоборот, Хрущева в борьбе против маленковско-молотовской группы. В чем тут дело?
Яснее всего по этому поводу высказался выступавший на пленуме секретарь, если не ошибаюсь, ростовского обкома партии: «Теперь уже никто не будет нам указывать, кому ехать на ярмарку, а кому с ярмарки». Дело в том, что Хрущев незадолго до этого постановил ограничить срок пребывания на должности региональных партийных секретарей, бросив при этом реплику: «Многим уже давно пора, как говорится, с ярмарки ехать, а они все сидят на своих постах». Так вот, именно этим, думается, Хрущев и подписал себе смертный приговор.
При Сталине региональные партийные лидеры, эти «бояре», пользовались, конечно, огромной властью у себя, но жили всегда под страхом: 37-й год был памятен всем. Они облегченно вздохнули после смерти диктатора, почувствовав себя наконец в безопасности; после казни Берия и его приспешников в 53-м году уже никого больше не расстреливали по политическим мотивам.