Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Молотов, Маленков и Каганович были живым олицетворением сталинского режима, и в 57-м году «бояре» рады были от них избавиться, Хрущев получил полную поддержку. Но, хотя Хрущев и не стал вторым изданием Сталина, был не диктатором, а лишь первым среди более или менее равных, он оказался на вкус «бояр» чересчур своенравным и непредсказуемым. От него можно было ожидать чего угодно, его то и дело «заносило», провинциальные вельможи стали опасаться если не за свою жизнь, то за сохранность своих должностей.

Вообще деятельность Хрущева, в соответствии с двумя цветами памятника на его могиле, может быть окрашена и белым и черным. С одной стороны, к его несомненным достижениям должна быть причислена десталинизация и реабилитация жертв сталинского террора, а также развитие промышленности (например, «большая химия»), освоение целинных земель, введение реального пенсионного обеспечения, развертывание строительства жилых кооперативов. С другой стороны — такие явно провальные и не оправдавшие себя кампании, как насаждение кукурузы, создание совнархозов, разделение парторганизаций в областях на промышленные и сельскохозяйственные, равно как чрезмерный упор на развитие ракетного комплекса в ущерб авиации и другим родам обычных Вооруженных сил. Все в стране делалось только по инициативе Хрущева, все держалось на его бешеной энергии. Но — наши недостатки суть продолжение наших достоинств: безграничная уверенность Хрущева в том, что он все знает лучше всех, его стремление всем руководить, во все вникать, за всем следить, всех поучать, наконец, избыток темперамента — в конечном счете породили суетливость и мельтешение, задергали страну. Он не давал «боярам» спокойно жить; при нем они, едва оправившиеся от шока сталинских репрессий, не получили желанной стабильности, устойчивости своего положения, определенности своих личных перспектив, и именно это, повторяю, представляется мне главной причиной той озлобленности, с которой они огрызнулись на него и, улюлюкая, изгнали из Кремля.

Конечно, и здесь все не было фатально детерминировано. Можно представить себе вариант развития событий, при котором Хрущев сумел бы вовремя раскрыть заговор. Но все равно он был обречен и должен был рано или поздно пасть, — это диктовалось всей логикой развития Советской власти, — логикой, востребовавшей такого человека, как Брежнев, при котором система окончательно отлилась в адекватную ей послесталинскую форму. «Бояре» вздохнули наконец свободно. Отныне они могли править и володеть в своих вотчинах, не опасаясь непредсказуемого, взбалмошного и капризного правителя.

Хрущев, как и Берия одиннадцатью годами раньше, потерял бдительность. Он не ожидал удара, презирая своих соратников, считая их (вполне справедливо) ничтожествами. Он не понимал, что только в арифметике сумма нулей все равно дает нуль, а в политике эти нули, если они заручатся поддержкой армии и сил госбезопасности, могут стать пешками, способными снять с доски короля.

Общественность осталась равнодушна к падению Хрущева. Этого он тоже не ожидал, убаюканный созданным подхалимами миникультом «нового вождя». Народ не боялся Хрущева, но и не полюбил его. Прирожденный лидер, он не обладал все же некоторыми качествами, необходимыми для царя. Вроде бы его простонародный язык и плебейские повадки, его бросавшееся в глаза отсутствие интеллигентности и учености должны были импонировать массам, и в какой-то степени так оно и было, особенно вначале. Но этого оказалось мало: народу, конечно, приятно видеть, что страну возглавляет не высоколобый интеллектуал, а простой мужик, но при этом еще надо, чтобы он все же обладал чем-то, что позволяет смотреть на него снизу вверх. Он должен быть «своим», «одним из нас», но в чем-то «выше нас», чтобы нельзя было сказать: «да он такой же, как я, ничуть не лучше и не умнее». В лидере должно быть нечто, не вполне доступное пониманию подданных, даже таинственное и мистическое. В Хрущеве этого не было. В Брежневе, разумеется, этого не было и подавно, по сравнению с Хрущевым он был серой посредственностью, но он ни на что серьезно и не претендовал, не мешал жить.

Заслуги Хрущева, тем не менее, неоспоримы. Он изменил всю историю страны, вбил первый и главный гвоздь в гроб Советской власти. Только он, с его смелостью и решительностью, мог произнести на двадцатом съезде доклад, разоблачающий Сталина, а еще через пять лет пойти на то, чтобы вынести Сталина из мавзолея. Антисталинист, он при этом оставался искренним и убежденным сторонником социализма: этот хрущевский «социализм без сталинизма» не был еще «социализмом с человеческим лицом» или горбачевским вариантом Советской власти с плюрализмом, но это все же была предпоследняя (перед Горбачевым) попытка сочетать монопольное господство авторитарной партократии с некими гуманными началами. В то, что такое сочетание возможно, Хрущев верил так же, как в принципиальное превосходство социализма над капитализмом. Когда он умер, некролог во французской «Монд» был озаглавлен «Смерть последнего оптимиста». Да, он был оптимистом, жизнерадостным как в личном плане, так и в отношении видения будущего. А это видение у него было и в том, что касалось международных отношений, — недаром ведь именно он отверг фатальную неизбежность мировой войны. Для доказательства преимуществ социализма, способного и без войны одолеть капитализм, Хрущев не гнушался фальсификацией: готовя двадцать второй съезд партии, он через Микояна велел его родственнику Арзуманяну, директору нашего института, опубликовать «от имени науки» прогноз, согласно которому СССР должен был в обозримом будущем обогнать Америку по экономическим показателям. Хрущев не мог не знать, что подготовлена «липа», но он был большевиком, для него это было приемлемо и оправдано. Ничтоже сумняшеся, он приказал вписать в новую программу партии бессмертную фразу: «Партия торжественно обещает, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Верил ли он в это сам? И каким он видел коммунизм?

Десятилетия спустя одна моя студентка в Американском университете в Вашингтоне написала в курсовой работе, что Хрущев только болтал и ничего не делал. Я решительно возразил ей при всех, нарушив американское правило не делать замечаний студентам в присутствии других учащихся. «При Хрущеве, — сказал я, — впервые в жизни я получил возможность переехать из коммунальной квартиры в кооперативную. Это ничтожный факт, по он о многом говорит». Уж что-что, а делал Хрущев много, даже больше, чем было нужно. Не был бы он таким деятельным, он умер бы на своем посту — как, между прочим, и Горбачев, с которым его многое роднит. Но он умер в полном забвении, и та самая Советская власть, для оздоровления которой он столько сделал, отплатила ему в типичной для нее манере: когда однажды утром в 1970 году я, услышав по лондонскому радио, что «сегодня Хрущева хоронят на привилегированном московском кладбище», вскочил в машину и подъехал к Ново-Девичьему кладбищу, я увидел картину, которую можно было лицезреть только в стране Советов. Перед закрытыми воротами кладбища толпились люди, в основном иностранные корреспонденты, глядя на дощечку с надписью: «Санитарный день». Гроб ввезли через задние ворота, и никто из официальных лиц, включая его собственных выдвиженцев, равно как никто из реабилитированных им людей, не удосужился придти, чтобы отдать последние почести человеку, чья смерть была упомянута в лаконичном сообщении московской газеты как кончина «пенсионера союзного значения». А потом в течение долгих лет знаменитая сцена встречи Хрущева с прилетевшим из космоса Гагариным будет монтироваться в кинохронике таким образом, чтобы Хрущева даже не было видно: Гагарин рапортует, а кому — неизвестно. Имя Хрущева оставалось практически неизвестным школьникам, знавшим о Ленине и Сталине. И лишь иностранцы, эти наивные иностранцы, неспособные понять логику тоталитаризма, посещая знаменитое кладбище, шли и шли к творению рук Эрнста Неизвестного, увековечившего память «последнего оптимиста» (а может быть — последнего коммуниста?).

34
{"b":"239628","o":1}