— Стой! Стой! Откуда у тебя эта песня? — взволнованно воскликнул старик. — Ведь я ее знаю, знаю!
— Ее часто пела моя бабка, вот и запомнил, — отвечал Ганс. В его глазах заблестели синие молнии. — Она рассказывала, что с этой песней шли в бой гуситы.
— И я тоже пел ее когда-то! — промолвил старик и словно помолодел. — Сотни, тысячи людей пели ее на лугу под Никласгаузеном в воскресенье святой Маргариты.
— Наступит час, когда и мы ее запоем! — воскликнул Симон. — Поверьте моему слову, эта песня спугнет черную стаю с Тюрингской горы. — Он встал, расстегнул куртку, достал из-за пазухи какие-то сшитые вместе листки и, подойдя к лучине, горевшей на столе в железном поставце, положил их перед изумленным Гансом и сказал:
— Вот, смотри!
Все, в том числе и проснувшийся Фридель, с любопытством уставились на брошюру.
Гравюра на заглавном листке изображала рыцаря с большим султаном на закованном в доспехи коне. За рыцарем следовал целый отряд крестьян, вооруженных копьями, палицами и косами. Сверху был нарисован агнец божий.
— Эх, будь он императором! — воскликнул Ганс. — Дворянских вождей крестьянину не надобно.
— Что правда, то правда, — подтвердил старый Мартин. — В Никласгаузене в ту пору тоже были дворяне — ленники[50] епископа Вюрцбургского. Они, видно, надеялись нашими руками жар загребать. А пришло время выручать нашего святого, их и след простыл!
— Оно, конечно, иной раз и среди дворян попадаются такие, что честно стоят за народное дело, да только не чаще, чем белые вороны, — заметил Симон.
— Спокойной ночи всей честной компании! — сказал работник Фридель и, тяжело ступая, вышел из комнаты.
Наморщив лоб, Ганс молча пробегал глазами заглавие летучих листков, оно гласило: «Истинные и справедливые статьи всего крестьянского сословия и всех подневольных людей, притесняемых своими духовными и светскими властями».
Титул листовки Памфила Генгенбаха о восстании под знаменем Башмака
— Это жалобы простого народа, собранные по всей стране, — пояснил Симон. — Все они изложены в «Двенадцати статьях»[51]. Святым писанием подтверждено, что угнетение противно слову божию. Завтра вечером Пауль Икельзамер прочитает нам эти статьи. Они посланы также на одобрение доктору Мартину Лютеру.
— А что толку? — со вздохом промолвила хозяйка. — Вот и проповедник давеча нам объяснял, что многие тяготы наложены на нас противно священному писанию.
— Статьи будут предъявлены властям, — сказал Симон. — Во многих местах это уже сделано. Мы не требуем ничего такого, на что не имеем законных прав. Ты спрашиваешь, что толку? А толк в том, что теперь мы знаем свои права. А право — это сила даже в слабых руках!
И он спрятал брошюру, которую доставил в Оренбах странствующий жестянщик бретгеймцу Мецлеру от его брата из Балленберга.
Ганс задумчиво глядел на красноватое пламя лучины. Лицо его было печально, даже скорбно. Кэте с сочувствием смотрела на него. Казалось, она понимала, что происходит в его душе. По деревенскому обычаю спать ложились рано. Симон взял со стола лучину, повел гостя через сени в комнату, где для него была приготовлена постель, и, пожелав ему доброй ночи, оставил одного.
Но, несмотря на пожелание хозяина, растревоженные в этот вечер воспоминанья не дали Гансу сомкнуть глаз. Снова он видел себя в убогой хижине, где жил впроголодь со своей бабкой, выносившей на гейльбронский рынок яйца и птицу. Снова слышал повесть об ужасной гибели своих родителей, повесть, которую она рассказывала ему там, в хижине, в долгие вечера, под монотонный стук дождя по крыше или неистовые завывания ветра. Она только и жила этими страшными воспоминаниями, которые стали для Ганса тем, чем для других детей были сказки бабушки. Вот там стояла она на пригорке, перед Мариенбергским замком, когда ее любимого сжигали на костре, а через несколько месяцев, когда родилась мать Ганса, она ушла с ребенком на руках и больше не вернулась в родное село. Спасая свою дочь от рабства и ненасытной похоти господ, жертвой которой пала сама, — дли владетельных господ крепостная всего лишь вещь, — она обрекла себя на нищету и скитанья. И перед Гансом вновь н вновь вставал образ высокой женщины с малюткой на руках; она брела по дорогам и в дождь и непогоду, и в зной и в лютую стужу, из деревни в деревню, из города в город, прося подаяния, голодная, холодная, бесприютная. Она была рада получить хоть какую-нибудь работу во время жатвы, только никто не брал работницу с ребенком. Но могла ли она расстаться с детищем того, кто своей любовью пробудил ее сердце и вырвал из омута рабства? В конце концов она обосновалась в Бекингене, в богатой вином и хлебом долине Неккара. Там она вырастила и выдала замуж дочь.
Но еще больше, чем эти воспоминания, его терзала в эту бессонную ночь мысль, что он изменил своему долгу мстить за своих близких. Как могло притупиться в нем чувство мести? «Помни о мертвых!» — напутствовала его бабка, он же вспомнил об этом лишь в день трех волхвов, в «Медведе», а потом, когда лежал, раненный, в постели, и сознание вины жгло ему сердце. Он горько упрекал себя, муки совести раздирали грудь.
Утром он встал с тяжелой головой и охотно согласился проводить Симона после завтрака по дороге в Тауберцель, куда тот шел повидаться с братом, приходским священником. Был ясный солнечный день, снег скрипел под ногами, и лесок, через который пролегал их путь, сверкал на солнце, словно посеребренный. На свежем воздухе у Ганса немного отлегло от сердца. Вернувшись к Нейферам, он застал Кэте с детьми; взрослые ушли в церковь. В большой горнице было прибрано, глиняный пол чисто выметен и посыпан песком. Девочка играла под столом с безголовой куклой; ее маленький братишка, издавая воинственные клики, скакал на своей строптивой деревянной лошадке. Кэте сидела на скамье у окна, сложа руки и скрестив ноги. Она по-прежнему принарядилась, волосы ее были заплетены в косы и перевязаны красной лентой; из темного корсажа выглядывал край белоснежной рубашки из грубого холста. Короткие рукава оставляли открытыми полные округлые руки. Пристально посмотрев на Ганса, она с довольным смехом потянула его за руку и усадила рядом с собой. Его бледные щеки порозовели от ходьбы.
— Вот теперь у тебя совсем другой вид. Остался бы здесь на недельку, так вовсе бы поправился.
Юноша отвечал, что об этом нечего и думать. В понедельник утром он должен быть в мастерской. Работы у него по горло. Она скорчила недовольную мину:
— Непременно?
Он отвечал утвердительно, и она, подавив вздох, сказала:
— Понятно, твой хозяин не может без тебя обойтись. Каспар говорил мне, что ты большой мастер своего дела и недавно смастерил золотой девичий венец необыкновенной красоты, какого он в жизни не видывал. Для кого это?
Улыбка, с которой он выслушивал похвалу, исчезла с его лица.
— Для кого? Для дочери Нейрейтера, — произнес он с притворно равнодушным видом.
— А! — невольно вырвалось у Кэте, и она покраснела. — Он пойдет к ее черным волосам, — прибавила она.
— Еще бы! — подхватил он с таким жаром, что Кэте только раскрыла глаза.
— А разве ты его видел на ней?
Чтоб удовлетворить ее любопытство, Ганс не без внутренней борьбы принялся рассказывать.
— Видишь ли, в награду за такой венец мастер позволил мне самому отнести его к бургомистру на дом. Когда я пришел, в горнице были фрау фон Муслор с дочерью, Нейрейтерша и еще несколько молодых девиц.
— И она говорила с тобой? — взволнованно перебила его Кэте.
— Ни слова не вымолвила! — ответил, покачав головой, Ганс. — Она надела венец, стала вертеться перед зеркалом и так и эдак, и все закричали хором, что она прелесть как хороша. И то была святая истина. Но она скорчила гримасу и сказала: «Эх, была бы то княжеская корона!»