Ветер, перебирая застывшие прутики, посвистывал, словно не умеючи, дул, как малый ребенок в глиняную птичку. Возле локтя Федя увидал вдруг строчку крошечных мышиных следов. Они прострочили узор вокруг кустов, вдоль реки. И, конечно, это была тайна. Если пойти по следам, они приведут к норке. И, может, там вход в ледяные залы дворцов зимы, но Федя не пошел по следам. Он услышал бег воды. Поднялся, сделал несколько шагов на звук и увидал. В снегу была как бы прореха. Всего с ладонь, ну, может, в две ладони. Вода была черная, но она перепрыгивала через какую-то преграду, и прозрачный завиток дрожал в черной лунке, как вихор на мальчишечьей голове.
Федя вдруг почувствовал — ветер-то не холодный, весенний. Зимы было еще ой-е-ей! — только начиналась. Видно, через ледовитые белые заслоны прорвался красный партизан, чтоб сказать всем, ожидающим весну: мы придем.
— Приходи! — шепнул Федя весне одними губами, без звука, чтоб зимы не обидеть.
Домой вернулся мокрый от лопухов ушанки до носков.
Его отругали и послали на печь отогреваться.
Федя лежал, вдыхая запах горячих кирпичей, сухой глины, хлебных крошек. Дремалось.
— Мама, — сказал он. — Я сочинил стихи. Ты хочешь послушать?
— Я слушаю, — откликнулась мама.
А снег летит — и все летит.
И вся земля летит…
Он договаривал слова с трудом, сквозь сон, и сквозь сон слышал, как мама гладит его по голове, и улыбался.
…И вечер удался. Заскрипел снег под санями. Запахло лошадью. Приехал Митрофан Митрофаныч. Он привез мешок пшеницы и мешок отрубей. Привез валенки: маме, Феде, Феликсу. Привез заднюю поросячью ногу и печенку.
Печенку жарили. Все были добрые. Федя читал стихи. Митрофан Митрофаныч прослезился.
Одно мучило Федю: Милке подарков не было. Она уже успела поплакать, сидела за столом набычась, показывала Феликсу и Феде язык, но потом попробовала печенки и немножко развеселилась, провела в сковороде границу и сказала: «Чур, мое!»
Митрофан Митрофаныч ночевать не остался, но на лисенка пошел поглядеть. Лисенок жил теперь под крыльцом, во дворе. Здесь настелили соломы. Было тепло.
— Ну, мать, — сказал отец, проводив ночного гостя, — теперь с хлебом. До весны хватит… А вы, ребятишки, готовьтесь к путешествию. В воскресенье едем к Митрофану Митрофанычу в гости.
Глава одиннадцатая
1
По наезженной дороге сани легки, лошадь потому бежит, что бежится. В санках тесно, но тепло, весело. Отец на облучке, мама и тетя Люся, завернувшись в тулуп, на сиденье, в ногах у них Федя, Феликс и Милка. По самую шею в сене, задавленные старой медвежьей шкурой.
О санки! Если ни о чем не думать, услышишь легкий посвист счастливо отжитых секунд…
Поглядеть на ездоков сбегаются сугробы, кусты, деревья. Деревья обступают, как хоровод: «Каравай, каравай, кого хочешь выбирай». Приподскочат на цыпочки, углядят и тотчас и отпрянут, закружатся, уплывая. А добежав до своего места, и замрут, прижмутся друг к дружке — сироты сиротами, заглядятся, заглядятся вослед. И вот уже позади синё и все — даль: ни деревьев, ни сугробов, ни деревень. Одна неведомая, хоть ты сам только что оттуда, синяя даль. А ты все вперед, все мчишься. Сани с ухаба на ухаб лётом, ныряет небо, земля поворачивается, поворачивается, а все на месте, но видно, что она круглая.
Приехали в сосновый бор. Солнца всю дорогу не было, а тут явилось вдруг. Сосны, как струны арфы, выше, выше — только обмирай от радости. Дорога в подъем, над крупом лошадки парок, отец соскочил на ходу, вожжами шевелит, рукой в санки уперся. И помогает, и седоков своих бережет, как бы санки не разъехались. Дорога над кручей пошла.
На гребешке стали. Вышли из санок «дикий овраг» поглядеть, самый глубокий в здешних краях.
— Истинная пропасть! — ахнула тетя Люся, вцепившись в Милкину ручку и не пуская ее шага сделать лишнего.
Снег в овраге, как вода в омуте — воронкой: завернул раз, другой, третий, а на дне черное око — озеро подо льдом.
— Говорят, внизу дом разбойника стоял. Да под землю ушел, вместе с хозяином. За прегрешения, — говорит отец, усаживая ребят в санки.
— Помнишь бучило на мельнице? — спрашивает Евгения Анатольевна тетю Люсю. — Откуда тебе помнить? Вы все за мамкину юбку держались.
— Зато ты смела чересчур! — кривит губы тетя Люся. — Если бы не Сергев, и не нашли бы.
— О-о-о! — Евгения Анатольевна в испуге округляет глаза. — Уж как потянуло меня, чую — не выберусь, а все равно не кричу. Купаться запрещено в том месте было….
Ребята слушают, затаясь: не часто услышишь, как отец с матерью в детстве бедокурили.
Дорога, петляя, сбегает с кручи в низину. Сосны сначала тоже тянутся за дорогой, но робеют вдруг, редеют, и вот кругом одни березы.
Рябит в глазах, дорога переходит в главный быстрый разворот, вылетает на поляну.
Дом за черным забором. Ворота распахнуты. На крыльце дома, когда-то высокого, прекрасного, а теперь завязшего в паутине пристроек, Митрофан Митрофаныч.
Шапку сдернул, улыбнулся. Сбежал с крыльца и тотчас кинулся распрягать лошадь.
— Сначала коняшку ублажим! — приговаривал. — Коняшку сначала.
Ребята выбираются из санок, озираются.
Кордон среди огромных берез. Ветки, припорошенные инеем, — настоящее кружево. Пушистая поляна, пушистые березы, и на небе над березами пушистое.
На втором крыльце, где дверь забита досками крест-накрест, прыгают, посвистывают синицы.
— Синички мои! Тоже гостям рады! — возникает за спиной гостей Митрофан Митрофаныч. — Конь кушает. Овсеца засыпал вволю. Теперь и мы в тепло, хозяева природы.
В доме на скобленых полах синие половики, в красном углу портрет Сталина, под ним полотенце с красными петухами.
Хозяйка дома пышет, как печь, здоровьем, улыбкой, радушием.
— Проходите! — поет она. — Мальчики-то! Красавцы! А девочка-то! Чистый ангел!
— За стол! За стол! — командует бодро Митрофан Митрофаныч.
И все садятся за стол.
Хозяйка носит закуски: грибы, капусту, огурцы. Сало, сметану, вареники.
— Чем богаты! Чем богаты! — приговаривает она.
Перед детьми поставлен красный свекольный квас.
Отец нахваливает геройство Митрофана Митрофаныча.
Оказывается, он дважды подавал заявление в военкомат, чтоб на фронт взяли. Первый раз, когда «ворога» погнали от Сталинграда, во второй раз — когда войска наши вступили в западные страны.
— Рубки ухода у него, как городской проспект, — Страшнов хлопает Митрофана Митрофаныча по плечу. — Недавно проверяли его работу — оценка «отлично». А какие питомники! Я в научно-исследовательском институте, когда диплом писал, таких не видал. Без преувеличения — каждое дерево знает. Каждое дерево ему родное. При мне сухостой рубили. Так Митрофан Митрофаныч аж занедужил. «Знаю, — говорит, — глупость, но как возьмутся пилить лес — плачу. Ведь сколько росли, родимые, сколько радовали…» На таких лесниках все лесное хозяйство держится.
Это же самое отец и вчера ночью говорил маме, и мама, послушав, спросила:
— А чего ж Кривоусов к нему ездит?
— А пропадите вы пропадом! — рассердился на маму отец. — Отчего ж Кривоусову к леснику не приехать! Кривоусов, чай, директор!
— Вор он, ваш Кривоусов, сам говорил!
— А Митрофан Митрофаныч — не позволит! Ни директору, ни кому другому. Да ты сама убедишься завтра, какой это человек!
— Боюсь его подарочков, — сказала мама. — Больно мягко стелет.
— Брось, говорю! Не могу такого слышать от тебя. На Люсю свою глядишь? Не все такие. Не все, матушка. Подозревать всех людей в дурном — лучше не жить.
— Ну, если хороший, слава богу, — согласилась мама. — Давай спать, детей перебудим.