Уильям АЙРИШ
СРОК ИСТЕКАЕТ НА РАССВЕТЕ
БЕЗ ДЕСЯТИ ЧАС
Он был лишь розовым талончиком на танец. К тому же использованным талончиком, порванным пополам. Два с половиной цента комиссионных с каждого десятицентового талончика. Пара ног, которая гнала ее через весь зал, через всю ночь. Он — ничто, ноль — мог заставить ее двигаться, куда хотел, пока не кончались его пять минут. Пять минут грохочущих, ревущих, барабанящих синкопов, подобных вихрю песка, бьющему в груду пустых жестянок, там, на эстраде, где джаз. И внезапная, будто включенная рубильником, тишина и две-три секунды какой-то особенной глухоты. Несколько свободных вдохов и выдохов, пока твои ребра не обхвачены рукой какого-то чужого человека. И все сначала: еще один вихрь песка, еще один розовый талончик, еще одна пара ног, догоняющих твои, еще один ноль, заставляющий тебя двигаться туда, куда ему хочется.
Да, вот чем были для нее они все. Она так любит свою работу!.. Она так любит танцы!.. Особенно танцы за плату! Иногда она жалела, что не родилась хромой. Или глухой — тогда она не слышала бы тромбона, показывающего длинный нос потолку. Тогда она не попала бы сюда. Тогда она, наверное, стирала бы чьи-нибудь грязные рубашки в прачечной или мыла грязные тарелки в кухне какого-нибудь кафе. Какой смысл мечтать? Все равно ничего не получишь. Но чем это плохо — помечтать? Все равно ничего не потеряешь.
Во всем огромном городе у нее был только один друг. Он всегда оставался на месте. Он не танцевал — это первое, чем он был хорош. И он всегда рядом, каждую ночь, словно говорит: «Держись, девушка, тебе остался всего лишь один час! Ты выдержишь, ведь раньше ты выдерживала!» И немного погодя: «Держись крепче, девушка! Теперь всего тридцать минут осталось. Я работаю на тебя». И наконец: «Еще один круг, девушка! Всего лишь один круг. К тому времени, как ты снова увидишь меня будет ровно час ночи».
Он говорил ей так каждый вечер. Он никогда ее не подводил. Он, единственный во всем Нью-Йорке, был на ее стороне. В ее бесконечных ночах он был единственным, у кого было сердце.
Она могла его видеть только из двух окон — тех, которые выходили на боковую улицу, — каждый раз, когда она подходила сюда по кругу. Окна всегда немного приоткрыты, чтобы проходил воздух и чтобы прохожие на тротуаре, внизу, слышали джаз: это может заманить кого-нибудь в дансинг. Перед остальными окнами высились здания, они мешали, а вот из двух крайних она видела своего друга. Он ласково смотрел на нее с высоты в узком просвете между домами. Иногда за его спиной была рассыпана горстка звезд. Звезды ей были ни к чему, а вот он помогал ей. Какой прок от звезд? Какой прок вообще от чего бы то ни было?
Он был довольно далеко, но у нее хорошее зрение. Он мягко мерцал на фоне тафтового занавеса неба. Светящийся круг с двенадцатью зарубками по внутренней стороне кольца. И две светящиеся стрелки. Стрелки, которые никогда не застревали, никогда не замирали, никогда не играли с ней злых шуток. Они работали на нее, все двигались и двигались — вперед и вперед дюйм за дюймом, чтобы освободить ее, выпустить отсюда. Это были часы, да, часы на башне Парамоунт на противоположном конце Нью-Йорка, на углу Седьмой авеню и Сорок третьей улицы. Часы были похожи на лицо, как и все часы. Но у них было лицо друга. Странный друг для стройной рыжеволосой девушки двадцати двух лет! Но именно он помогал. Смешно!..
Она видела своего друга и из комнатки, где жила, из окна меблированного дома, если вставала на стул и вытягивала шею, хотя оттуда еще дальше до часов. Но оттуда в бессонные ночи друг казался бесстрастным наблюдателем: ни «за» нее, ни «против». А здесь, в этом беличьем колесе, в этом круговороте — с восьми вечера до часу ночи, — он помогал ей.
Она с надеждой посмотрела на часы через плечо партнера, и они сказали ей: «Без десяти. Худшее позади. Ты стисни зубы — и не успеешь оглянуться…»
— Здесь довольно много народу…
Какой-то миг она не могла понять, откуда пришли эти слова, — настолько далеки были ее мысли от окружающего. Потом она сосредоточила свое внимание на ноле, который кружил ее в этот момент.
О, он еще и разговаривать хочет?! Ну, с этим она справится. Кстати, ему потребовалось больше времени, чем многим другим, чтоб решиться. Он танцевал с ней третий или четвертый раз подряд: ей показалось, что этот цвет костюма уже довольно долго находился перед ее отсутствующим взглядом. Хотя она не могла сказать с уверенностью: она никогда не прилагала усилий, чтоб отличить их одного от другого. Этот, наверное, молчаливый или застенчивый тип, потому и заговорил не сразу.
— Ды.
Короче она не сумела произнести этот слог. Она бы его тогда совсем проглотила. Он попытался снова:
— Здесь всегда так много народу?
— Нет, после закрытия здесь пусто.
Ну и ладно, пусть он на нее так смотрит. Она не обязана быть с ним приветливой. Она обязана только танцевать с ним. Его десять центов оплачивали лишь работу ее ног, а не вокальные упражнения,
В зале притушили свет. Так всегда делали перед последним танцем. Выключали верхний свет, и танцующие фигуры двигались, как шаркающие привидения. Это должно размягчать посетителей, отправлять их на улицу с ощущением, что они провели время здесь, наверху, наедине с кем-то. И все — за десять центов и бумажный стаканчик лимонада…
Она почувствовала, что он немного откинул голову и пристально рассматривает ее, пытаясь понять, почему она такая. Она отвела взгляд. Пустыми глазами смотрела она — пристально, упорно — на сверкающие блестки, бесконечно мелькающие по стенам и потолку. Их разбрасывал зеркальный шар, крутящийся под потолком.
Смотрит ей в лицо, чтоб узнать, почему она такая. Там он не найдет ответа. Почему бы ему тогда не заглянуть во все театральные агентства города, откуда еще не ушел ее призрак, напряженно сидящий спозаранку на первом от двери стуле? Там должен остаться ее дух — столько раз она бывала там! Или почему бы не заглянуть в артистические уборные низкопробного кабаре на Ямайка-роуд — единственное место, где она получила работу, но должна была бросить ее раньше, чем начались репетиции ревю: она оказалась настолько глупа, что однажды согласилась на предложение директора задержаться позже других девушек. Почему бы не заглянуть в щелку автомата-закусочной на Сорок седьмой улице, в щелку, проглотившую в тот никогда не забываемый день ее последнюю монетку, — последнюю во всем мире. Автомат раскрылся и выдал две пухлые булочки; и с тех пор больше не раскрывался для нее, потому что у нее больше не было монеток. А она так часто стояла перед ним голодная! Почему бы прежде всего не заглянуть в старый, видавший виды чемодан под кроватью в ее комнате? Он немного весит, но он полон. Полон заплесневевших, разбитых надежд, ни на что уже не годных.
Ответ можно найти там, а не на ее лице. Ведь лица — только маски.
Он снова попытал счастья:
— Я пришел сюда в первый раз.
Она не отрывала взгляда от серебряного блеска, хлеставшего по стенам.
— Мы без вас скучали…
— Вы, наверно, устаете танцевать к концу вечера?
Его чувство собственного достоинства требовало этого — объяснить ее грубость другой причиной, а не отношением к его личности.
Она знала, она знала, какие они все… На этот раз она посмотрела на него уничтожающим взглядом.
— О нет! Я никогда не устаю. Мне этих танцев недостаточно, даже наполовину. Дома ночью я упражняюсь в пируэтах…
Он мгновенно опустил глаза — удар попал в цель, — потом снова посмотрел на нее.
— Вы на что-то сердитесь, вот что.
Он произнес это не как вопрос, а как открытие.
— Да. На себя. — Он не хочет сдаваться! Неужели он не может понять намека, даже когда этот намек вколачивают кувалдой?
— Вам здесь не нравится?