Литмир - Электронная Библиотека

И руки Лелькины вижу непропорционально мускулистые. Она отодвигает вьюшку, сыпет в оранжевый гудящий круг ведро угля - на руке играет мускул, - любуется огнем и искрами, как прежде любовалась, но теперь это пародийно. Ну вот же они, вот, мои маленькие лапки, только пришили их к чужим белым крепким ручищам, и ручищи скрещиваются двумя алебардами на моем пути - дальше ходу нет.

Что мне оставалось. Ее мать купила мне литру шмурдяка, и я пил вприхлебку с жирным борщом. А ставшееся с Лелькой рассказывало мне, что работает теперь в школе учителем литературы, ведет у младшеклассников литературный кружок. Что это и есть смысл жизни, достойнейшее дело - воспитывать детей, пока они не закостенели, открывать им глаза. Наверное, так и надо... Похвасталась тем, что директор сделал ей выговор за отсутствие лифчика. Она же дитя природы, но я теперь видел только пародию и подумал - прав директор, вполне прав - это шевеление под кофтой начинало вызывать у меня брезгливость, на второй половине бутылки мне уже мерещился маслянистый унавоженный чернозем, на котором тучнело это дитя природы, вот он - под ногтями, в каждой трещинке на пальцах и в черных ее очах. Я проваливался все глубже в дурное видение, и не могло здесь быть ни откровения, ни мифов, ни родства душ, ни востребования, за которыми ехал - была здоровая алюминиевая ложка с желтым слоем застывшего борща, лежала у меня перед носом, была ядреная телка, которая зачем-то смотрела либо лукаво, либо пристально-тоскливо, и была бутылка шмурдяка - граммах на семистах я и вырубился...

Да и о каком родстве тут... Если только и умеешь есть людей, а по-другому и не умеешь...

И в конце тех мытарств я забился в свою прокуренную нору, оставив всякие надежды за порогом, сел на кухне и стал писать - и это последнее средство. Вы ведь зовете меня писателем, значит, так и есть, значит все неспроста, значит, ничто дурное не коснется меня, ибо не человек я, выходит, а глагол, и хозяюшке моей доброй меня уже и не достать, и не оттрепать, и даже если душа во мне кончилась, и скольжу я по сонным брегам, неспособный остановить скольжения, остановить мгновенье и увидеть, сколь оно прекрасно, даже после всего этого я могу писать. А потом требовать востребования: перед вами, читавшими, которых я подрядился пробудить, перед Богом, у которого я подрядился в миссионеры... Я есмь, граждане, неужто вам меня не надо...

На литобъединении девица была заносчивая, приехала из деревни - не деревни, а станции - человек десять работают на жд, остальные пятьдесят - пьют, приехала - остренький вздернутый подбородок, Генри Миллер из сумочки выглядывает, приехала - и словно и не дочь, отца своего, алкаша, не знавшая, а царица в опале, словно еще перевернет мир вверх дном, поднимет смуту и вернет скипетр. Руководитель литобъединения Перфильев спросил ее: «Что любите? Чем занимаетесь?»

- Я, - говорит, - тесты люблю всякие, анкеты заполнять, дайте мне анкету с вашими вопросами, я там все заполню. А еще, - говорит, - прозу люблю писать, ведь занятия эти, по существу, очень схожие.
Да, схожие, вот сижу я в своей норе и пишу про то, как сижу я в своей норе и пишу про то, как сижу я в своей норе и пишу, а завтра буду править и переписывать набело про то, как сижу и пишу про то, как буду править и переписывать набело (и уже - завтра, и уже - правлю и переписываю). Много нас нынче таких писателей получилось - вроде повесть пишешь, а вроде и анкету в брачное агентство, побрачиться тщась с читателем, Богом, славой, еще чем. Пишешь до востребования.

А девица из наших. Уединились мы с ней в уголок, слово за слово, и наподобие игры у нас вышло - кто на какое животное похож. Глянет она своим незатертым деревенским глазом и говорит: Перфильев - медвежонок цирковой, на велосипедах такие катаются, Аня - сова, Витас - волк-альбинос... но потом присмотрелась, нет, говорит, муравьед он, Артур - цапля, я - барсук.

- Барсук, говоришь? Ну ладно... Благородный, наверно зверь...

- Конечно-конечно.

- И полезный...

- Очень полезный... барсучий жир, например. Меня мама от бронхита им лечила.

Обиделся я на болезную.

- А сама-то кто?

- Я? - и стала серьезной, глаза ожесточились. - Я собака. Захочу, до смерти защищать буду, захочу, покусаю.

- Ты собака, у которой хозяин умер, - вырвалось нечаянно.

Она вдруг беспомощно заулыбалась, отвернулся я на секунду, потом обратно повернулся - у нее слезы катятся. Любительница иностранных литературствующих философов, любила, видно, крепко метафору, или взаправду поняла бесхозность свою собачью. Я хотел взять ее руки, но не посмел... Что мы могли сделать друг для друга, привыкшие есть людей, одинаково бесхозные...

С тех пор она меня возненавидела...

А я ее - почти что полюбил...

Но это мелочи, особенно сейчас, когда я так стремительно соскальзываю вниз.

18. Судомрачие

Портвейн начал помалу отпускать - сначала, как добрый друг, вел он меня, держа за плечи, сквозь сумрачные пейзажи, заботливо усаживал в повозку, а потом осторожно, чтобы я не всполошился, отнимал от плеч свои пальцы и тянул денег кучеру.

И повозка тронулась. Почернели и истаяли стены. Я задыхался - наступившая ночь скрыла от меня даже воздух. Шутят, бывает - «дышать темно». Темно... очень...

Сердце словно ворочалось в своем неудобном узилище, толкало сильно, но редко - задумчиво, и кровь с шумом наполняла голову.

Меня примяло, вдавило в панцирную сетку, в грубое покрывало с многочисленными черными отметинами от просыпанного сигаретного пепла. На одну из таких наткнулись пальцы моей правой руки - жесткую, слегка царапающую оплавленными краями...

 
Я пил неделю, по утрам мочился, рыча от жжения, и опять пил. Полученного на работе расчета хватило бы и на месяц, тем более, что пил я исключительно шмурдяк. Всеми своими поступками я призывал судомрачие, и оно неторопливо, полноводно восходило из колодца своей бездны, чтобы выплеснуться, накрыть, увлечь мое слабое трепещущее существо, избитое углами похмелий и спиртовых отравлений.

В последний день я только лежал, дрожали кишки, а суставы выворачивало и тянуло в разные стороны, словно толпа бесов устроила внутрях свару. А если встать - то била судорога, от каждого шороха я подпрыгивал, нелепо взмахивая руками. Я превратился в тварь дрожащую.

К вечеру стало только хуже. Больших трудов мне стоило добраться до магазина и взять тетрапак портвейна - его величество Судомрачие я решил встретить со стаканом красной жидкости. Сел на кухне, срезал угол тетрапака - и даже сил чуток прибавилось.

Но постучали в дверь. Я хотел отсидеться, но стучали настойчиво. За дверью оказался Витас. Был он бледен, восковая маска его благородства от чего-то размякла, оплыла.
- Пустишь, Эндрю? - и перешагнул через порог.

- Витас, не сегодня бы. Хреново мне как-то. Одиночества мне нужно. Вдохновенный у меня сегодня день. Давай в другой раз. Я смертельно устал...

- Одиночества? Хорошо-хорошо, я понимаю, Эндрю, - на удивление смиренно сказал Витас. - Я о нем очень часто мечтаю... Ну пойду я, не буду мешать...

- Да уж, в твоей общаге... - я подумал, что из коридора хорошо видна кухня и мой портвейн на столе, стало неловко, - не хочешь Витас, на дорожку, - и показал рукой на тетрапак.
- Нет, Эндрю, спасибо... Не буду мешать, оставляю тебя наедине с вдохновением. Ну, давай.

- Давай, ага.

Но вышла неловкость - в дверях он столкнулся с Корой, пришла же на грех, не раньше, не позже, а Кору я выставить не посмел. Я еще заметил болезненную улыбку Виталика, когда он оглянулся, спускаясь по лестнице.

И далее мы пили портвейн с Корой, вернее, странно как-то пили, не синхронно - чокались, я отпивал добрую порцию, а она лишь пригубит, и так много раз, а потом вдруг - залпом, до дна.

- Абэ, - говорила она, - ты же понимаешь, что будешь жалеть. Ты должен поехать. Да, я куплю тебе билет, соберись, дружок, не подведи. Завтра в шесть ты едешь. Ты же талантище у меня, не сдавайся. Я читала твои черновики, здесь что-то особое, сибирское... Прекраснодушием я это называю...

15
{"b":"239374","o":1}