Литмир - Электронная Библиотека

Появилась аскетическая острота в лице и сухость в руках. Появились глубокие тонкие морщинки под глазами и у рта - издали сразу и не заметишь, словно жизнь утюжком прошла - и ровно вроде, но сослепу или по небрежности - вот и вот - складочки замяла.

- Привет.

Оторвалась от занятия.

- Абэ, ты! Я так рада тебя видеть. Ты ко мне пришел? Специально, да? Тебе Анютка, наверно, сказала, где я.

- Шарф вяжешь?

- Шарф вяжу.

- А зачем распускаешь?

- Посчитала неправильно, рисунок сбился... Да и заканчивать жаль, чтобы закончить, подходящий момент нужен...

Встает из-за стола, дружески обнимаемся.

Сколько я с ней не виделся... два года? Почти три. С тех пор, как они расстались с Гришей, и тот пустился в вольное плаванье. Я жму ее крепче, за все дни его плаванья, а потом мы пьем чай.

17. Ступени вниз

Началось. Я надеялся не так быстро, но, похоже, жизнь решила объявить мне войну. А я ведь надеялся на избранность, на оберегаемость. И жизнь была доброй хозяюшкой - не баловала, но содержала в тепле и сытости.

И вот меня гонят с работы за пьянку. И глупо как вышло - уже и смена кончилась, а на выходе столкнулся с начальником, и он сразу учуял перегар. Минутой раньше или позже - и не было б ничего... Но хозяюшка моя в этом деле искусна.

Начальник несколько смущенно подает бумагу. Пишу «заявление по собственному».

- Смотри, и почерк у тебя хороший, и излагаешь грамотно. Чего неймется? М-да, хотел я писателя в своей среде вырастить... Куда теперь пойдешь, ты же работать не любишь. На стройку, задницу морозить, или грузчиком? Я тебя понимаю, я сам работать не люблю, потому и сижу здесь со старыми перделями.

Окружающие «пердели» коротко посмеиваются, а потом вздыхают - м-даауш, посмеиваются и вздыхают: начальник вроде как шутит - надо оценить, но опять же драматизм ситуации.
- Накрылся твой институт теперь, - сочувственно жмет мне руку и даже приобнимает.

На выходе один из старичков-вохровцев дружелюбно сминаясь всей своей старенькой мордочкой, шепчет мне: «Повинись, повинись. Он отходчивый». Я отмахиваюсь: «Да сколько можно виниться. Был бы первый раз. Залетов-то у меня накопилось...»

Благодетельные дамы из кадров - мама с дочкой - качают головами, дают советы, вдавливая штамп в трудовую: «Не пей, творчеством занимайся, десять дней у тебя, сразу встань на учет в трудоустройство, а то прервется стаж, коэффициент по новой зарабатывать».

Все такие благожелательные, незлобивые...

Этим же вечером я и в трезвяк попал. И снова ведь глупость какая - до дома квартала не дотянул. Перехватили.

Мент у нас пошел тоже благожелательный, как продавец в супермаркете, - только башляй ему. «Мы вот тебя не оформим, а ты ноги где-нибудь отморозишь». И в «луноход».
В решетки суются алкаши, бьются, как обезьяны в клетке, поливают ментов распоследними словами. Не привилась им путинская ментофилия в виде сериалов про храбрых сыщиков и спецназовцев. Дядя Степа вывернул им карманы, сунул в клетку.

- Суки, пидоры, ментяры, - ревут алки.

- Три часа уже прошло! Начальник, слышь?

- Дайте позвонить, сволочи.

Менты похаживают, никого не бьют, улыбаются.

Схема простая: попал - звони родным, пусть выкупают за стольник, или плати сам и через три часа свободен, а бедные и жадные будут куковать до утра.

Я был бедным. Жирная тетка-врачиха и взгляда не оторвала от журнала - вписывала меня, попросила пройти по полосе, дотянуться до носа. Я еще питал надежды - ровно прошел, аккуратно дотянулся... но раздели и сунули под мышку колючее одеяло.

- Бей ментов и чеченов! - ревет один из моих сокамерников.

Первым делом, когда я вошел, он смерил меня взглядом - такой сравнивают с бритвой.

- Вроде не чечен...

Я отшутился, давя непроизвольный морозок:

- Да уж и не мент.

За что и претерпевал продолжительные его лобызания и стал «братишкой».

Он был жилистый, сушеный терминатор, говорят о таких, это как снять мясо с терминатора, то вот он, мой сокамерник - широкая, но плосковатая рама грудной клетки, круглые стальные шарниры плеч. Все укладывал ногу на косяк, демонстрируя отменную растяжку. И еще двое с нами были: жирный тувин с блюдообразной мордой и кто-то накрывшийся одеялом с головой на своей деревянной кушетке, кто-то, кого этот тувин грязно ругал.

На минуту-две трезвяк стихал, а потом какая-нибудь обезьяна начинала зубить в двери своей камеры с воплем «уххуыыйааа», и вся стая подхватывала - оглушающее лязгала железом и выла.

Жилистый играет желваками, усмехается.

- Вот же суки. Я ведь откинулся только, братишка. Только воздухом вольным дыхнул, ну и отметил, расслабился. Ох и сууки!

- Базаров нет, - поддакиваю я.

- Ну скажи, разве я пьяный, а? Сучары ментовские, ненавижу...

Потом шел душевный рассказ с классическим сюжетом. Встретил он в темном переулке двух модных чеченов, пристававших к девушке, да и вступился - всем ничего, а ему год.

Я кивал исправно и подумывал, что вот, если не врет, то жизнь-то с ним обращалась похуже, чем со мной, - стыдно уж тут про повешенье грезить.

А потом я захотел ссать и мне пришлось влиться в рев, в возбужденную обезьянью ораву.

- Органы! О-органы-ы, нужду бы справить!

Жилистый с готовностью забарабанил в железо.

- Откройте, блядь, парнишке в туалет надо!

Там, в вонючем сортире, стоя на липком от мочи кафеле босыми ногами, я понял, что мечты мои о самоубийстве пусты, и не суждено им сбыться никогда. Потому как если самоубийство малодушием называют, то я еще более малодушен. Потому как и гадство кругом, и моча, и кафель, и даже зайдут сейчас сзади, собьют с ног, макнут в очко лицом, вытрут мной весь этот кафель - жизнь и тогда будет длиться, буду ползать, как червь, равномерно всасывая воздух, и ничего не остановится. Необоримая сила жизни расправляла здесь крыла, над кафелем, из трещин которого ползли коричневые разводы.
Утром сняли отпечатки, как это теперь заведено, - и в путь. Вышел я на свободу и кайфа в ее утреннем глотке не распробовал.

И вспомнил про баню - от грехов, от мрази отмыться, так Лелька учила. Вызвонил Аню - у ее бабки банька есть, упросил свозить. Наносили воды, затопили. Парился я там, ковши на камни опрокидывал - а чистоты не прибавилось. Хлестался веничком, пока весь лист не слез, а ни одного греха не отхлестал...

И не было покоя. Обсох, а, обсохши, наскреб деньжат и рванул к Лельке - на белой «газели» в ее черный городок, похожий на мумию, присыпанный угольным прахом. Твой князь спешит к тебе, маршрутка за 20 рэ преображается в тройку белых коней. Я огуливаю их кнутом: н-но, родимые! И там, в сгорбленной избенке на краю пустыря ждет меня моя ведьма. У нее в избенку на здоровенном засове низенькая дверца - мне по грудь - как в святилище, не поклонишься - не войдешь. Я ворвусь в вихре снежных хлопьев - твой князь не предаст, твой князь навсегда. Она проведет в баньку. Та уж остыла - сыро и прохладно. Сядем на почерневшем притолоке, сплетем пальцы и будем говорить. В полночь Лелька преобразится, полыхнут ее глаза во тьме кромешной, и вот тогда... 
И все вроде бы нормально: князь приехал, никаких препятствий - ни хазар, ни печенегов, «газель» не перевернулась, страдающая Катюша на пути не встала, Господь земли не разверз, и Она была дома и даже рада была мне... да только пути к ней все равно не было.

Вот, вижу я Лельку без дубленки, в домашних условиях, в ее родной стихии, где забеленный гвоздь в стене, где провис, как панцирная койка, потолок, где скрип ледяных половиц и жар в лицо, а в ее комнатенке - низкое тусклое оконце... и не вижу. Не вижу того звереныша, той продрогшей, что я стиснул средь громов и пенной реки, а лишь наросшее на этом некогда бесноватом существе вижу, а наросло немало - упругие ягодицы и бедра плотно наполнили брюки, раскачались груди под кофтой. А такое и не обнять уже, а лапать. Оно ведь, любовь поэта - субтильная девочка, которой дышать бы... а если у девочки выросли сиськи и жопа, то непременно хочется в жопу ей и промеж этих сисек, а разве можно так с тем, кого любишь?..

14
{"b":"239374","o":1}