Литмир - Электронная Библиотека

- Как там? - нахмурился я, - на, на, на-на, на-на... тропкой тонкою... или узкою... граммофонною пластинкой... мы странники, мы вестники, не дали нам выбора иного, друг...

- Да, это я тебе писала, помнишь?

- Друг... Вестник... Да-а, какие слова, слезы наворачиваются... Да только лгут слезы, бабские они, сентиментальные, с глубокого похмелья всегда рядом... Не верю я... не чувствую... Странник, блядь... жопы от стула не оторвал... и вещать мне нечего. И не друг я никому, сокамерник, пожалуй... от невозможности... остальные тюремщики все, а ты и Аня, сокамерники... Я... я же думал, душа сносу не имеет, в грязи в ней валялся, по закоулкам обтирался... «х, хор-о-ош, вот загнул... а, значит, опять соврал!

- Не соврал, Абэ, тебе писать надо, а не... Ты же жизнь любишь. Любишь, ведь? Это Горя жизни не любил, а ты любишь, я же вижу.

Я не сразу понял, что слезы злые текут из глаз, что зубы сжаты и оскалены. Поняв, представил запойную свою пунцовую, как с бани, рожу, брезгливые, по-алкашески особенно изогнутые носогубные складки, розовые сочащиеся глаза. Отвернулся и зло захихикал. Зажмурился, чтобы выдавить слепящие слезы. Отерся, выпил - стало покойней.

- Не знаю. Я в этой жизни ничего не знаю, не понимаю... Она тычет тебя батожком, как котенка слепого, толкает куда-то... И никакой логикой не объяснишь, не угадаешь, куда опять ткнет, куда гонит. Да только обычно к кузову с мутной водичкой, чтобы утопить.

- Это не твои слова, Абэ, это его, Гришины... Мы должны быть стойкими, выплыть... Слушай, ты же знаешь, Перфильев прочит меня на свое место. У меня последний курс, получу диплом, а к осени, возможно, стану редактором журнала. Если хочешь, дружок, будем вместе работать, поднимать эту... сибирскую культуру. Хочешь? Мы и ставку для тебя выбьем. А то, что тычет батогом, ты говоришь, так это дьявол, дьявол бьет нас. Он нынче в силе... Уж сколько сейчас мертвецов ходит там, внизу, по улицам. Слуг его. Я теперь по ночам, Абэ, не сплю почти, все брожу по городу ночами, наблюдаю. Их тьмы, ходят, стоят, умершие. И... Гриша вот... Он мертвел и понимал это... и я не могла... не могла больше этого видеть... А мы не умрем... Я спасу тебя, слышишь, Абэ, мы должны, я должна... Поезжай, дружок, на сессию, сожми себя в кулак, надо тому быть... И тогда мы выплывем. Вот... у меня... есть для тебя.

Кора взяла сумку, достала мешочек на шнурке с вышитым крестом - ладанку - повесила мне на шею. Ее мутные глаза - я смотрел в них, вспоминая синеву былую, что с ней сталось, как это - вода с молоком... Кора трижды осенила меня крестным знамением и поцеловала в лоб. Будь под рукой святая вода, она наверное б пошла кропить углы... Но воды не было.

- Спасибо, - сказал я, помолчав.

Какой-то трюк был во всем этом, неправильность - видимо, подступающее судомрачие прорастало во всем и всех, кто меня окружал. Но потом подумал, что Кора, вот, сама живет в таком судомрачии и в алкоголе для его прихода вовсе не нуждается - оно всегда с ней.

- Не знаю... ничего не знаю... Ехать, говоришь... Мне так скверно... четыре дня в поезде... мне бы просто уснуть... Да ведь и сессия уже началась, я не готовился... И денег твоих жаль.

- На экзамены ты еще успеваешь. Все будет хорошо, мы же с Аней сделали твои контрольные. Потерпи уж маленько, горюшко ты мое горькое...

Она ласково прижала меня к себе, но потом, вздрогнув, замерла, словно пробудилась. Убрала руки.

- Завтра, в общем, Абэ, завтра я зайду за тобой... да, в пять. Настраивайся, будь готов, Абэ, собери вещи, завтра ты едешь. Еды я куплю... не пей, хватит, да, матери бы позвонил, чтоб не волновалась... Пойду я, Абэ, билет еще надо купить.

 
И Кора ушла, я же теперь пребывал во власти судомрачия, под прессом глубочайших его вод. Единственное, что осталось у меня - это отметина на покрывале, за которую я цеплялся одним из слабых пальцев. Шум в ушах возрастал, и я понял, что это та самая скрипучая симфония, производимая тысячей шестеренок, повторявших монотонный мотив. К ним присоединилась тысяча молоточков с мотивом посложнее, а следом хор хрустящих коленец и шуршащих бегунков.

И мелькнуло какое-то движение черного на черном - силуэт. Я, испуганный, преодолевая густоту тьмы, оторвал руку от покрывала и попытался перекреститься, но последнее прикосновение щепоти - к левому плечу, рука моя совершить не смогла: черное на черном - сгущенное пространство - схватило ее и отвело, и держало, сколь бы я не пробовал напрячь мышцы. Тогда я уцепился за правую руку рукой левой и потянул к плечу.

Так боролся я долго и безуспешно, а потом меня потащило с кровати, я упал, ударился спиной. Лампочка, свисавшая с потолка, тускло осветила комнату, а по полу, собирая в гармошку грязный половик, меня волокли два обнаженных до пояса юных дарования - откуда-то я их знал. Поэты эти склабились и были чрезвычайно худы, по тонкой коже простудные прыщи и багровые копеечки сигаретных ожогов, у обоих - стянутые резинками длинные волосы. В углу сидел Витас, перебирал струны гитары, перед ним, на двух газетках - полторушка шмурдяка, хлеб, сало, разъятая тушка копченой курицы.

Я вырвался, неуклюже, как жук, перевернулся со спины и заполз обратно на кровать, вдавил тяжелую голову в подушку. Не помогло - опять потащили. Я встал на ноги, отнимая от себя поэтов, их тонкие, цепкие пальцы, не знававшие физического труда. Но поэты те продолжали склабиться и с тупым упорством висли на мне. Тогда я ударил одного в грудь, где срастаются ребра, та прогнулась весьма глубоко, словно механизм, на это рассчитанный, словно рессора или резина - поэт отлетел к стене, отскочил от нее резиново и снова повис на мне. Борьба была недолгой, и не я вышел победителем - быстро запыхался и ослаб, а резиновые поэты даже не сморгнули, не перевели дыханья. Я размяк, позволил им меня тащить.

Посадили подле Витаса, наполнили пластиковый стакан с трещиной - из трещины сочилось.

- Выпей, Эндрю, с нами, за знакомство, - сказал Витас, откладывая гитару, - извини, что без приглашения. Дверь была открыта, а спите вы, дорогой мой человек, невозможно крепко.

- Не... не... я не могу...

Я пытался отдышаться, но воздух в этой тусклой комнате был пустым, безвкусным, как соевая еда - отдышался я не скоро.

- Эх, Эндрю... и выпить не хочешь... и выгнал ты меня давеча. Да нет, я не в обиде. Просто у меня преинтересные изменения в жизни случились. Я филфак свой бросил. Чего смотришь так? Нормально, Эндрю. Поеду на почву, земелечку, асфальт надоел, бля. Не поверишь, ступни ноют на вашем асфальте, тоскуют по землице... Филфак этот. Литоб. Все слова пи.деж... Я не поэт, Эндрю, я не такой как все, хе-хе, я на факе этом к словам отвращение заработал. Педагогом стать... Общага... тьфу. К вдовице поеду, Эндрю, навоз кидать, быкам хвосты крутить. В армейку, главное, сейчас, не загреметь. А осенью можно и в армейку... Вот я давеча и пришел прощеваться, банкомат для этого специально очистил... Так ты выпей с нами, Эндрю, закуси курочкой, я часто на твои угощался, хочу расплатиться с тобой напоследок. Пей, ешь, не скромничай, а на верхосыточку еще выпьем... 
Я обреченно влил в себя сладковатый спирт. Резиновые поэты оживились, сделали тоже самое, их пальчики стали терзать куриную тушку.

- Во-о... А я тебе наиграю. Все для тебя, - Витас взял гитару, откинул голову и, затуманившись взором, стал проводить размеренно по струнам, как гусляр из сказки. - На-на, нананай-на-на, вот так, Эндрю, вот та-ак. Налейте ему еще.

Тут же налили, сунули под нос. Сопротивляться было еще тяжелее, чем пить, и я выпил. И стал заваливаться на бок, но не дали - вернули в исходное положение.

- Эх, Эндрю-Эндрю, нельзя, не живи так, Эндрю, не падай, сегодня твой день, - Витас вскочил и стал декламировать: - В плацкартной жизни не забронировано мест для Бога. Здесь для тебя все, Эндрю. Здесь все разложено по полочкам. И к горнему не вознестись - лбом упрешься о плафон, и падать можно с полки, но не в бездну. Быть может, о родстве мечтаешь? Хе-е. Синонимом родства здесь, Эндрю - кочующая из глотки в глотку одна и та же духота.

16
{"b":"239374","o":1}