Я поднял руки вверх.
– Нет, нет. Не вверх, а протяните их ко мне, – попросил цирюльник. – Пошевелите, молодой человек, пальцами!
Я протянул и пошевелил.
– Так, так… Пальцы, в принципе, неплохие… Хотя…
– Хотя? – испуганно повторила бабушка.
– Меня немножко смущает его мизинец. Но с годами, думаю, все образуется.
– Мизинец? – бабушка от испуга даже охрипла.
– Да, да, – процедил Дамский. – В нашем ремесле каждый палец имеет свое назначение… С таким мизинцем можно смело стать президентом… премьер-министром… полицейским… Но парикмахером и вором – никогда.
– Помилуйте, господин Дамский, мой внук и не собирается стать вором.
– Пусть на следующей неделе придет ко мне, я дам ему упражнения для мизинца, – миролюбиво сказал Дамский.
Этого мне только не хватало – упражнения для мизинца! У меня вполне нормальный мизинец. Нечего мучить его какими-то упражнениями. Он у меня, слава богу, и шевелится, и гнется. А потом, разве бритву держат мизинцем?
Старуха стояла перед господином Дамским, пришибленная его вниманием, и полной грудью вдыхала струившийся от него аромат одеколона, мыла и достатка. Коченея от обрушившейся на нее удачи, она даже забыла о просьбе Дамского и собралась его проводить, но парикмахер вытащил из внутреннего кармана пиджака – сколько же у него в пиджаке, черт побери, карманов! – какую-то бумажку, сложил ее вдвое и подал бабушке:
– Вот вам записка.
– Спасибо, – сказала бабушка, принимая бумажку как задаток.
– Там адрес, – пояснил Дамский.
– Господин Дамский, кто же в местечке не знает, где находится ваша парикмахерская? – затараторила старуха, давясь лестью.
– В записке адрес моего двоюродного брата. Он тоже парикмахер.
– Нет, нет, нет! К другому парикмахеру, пусть он будет и вашим родным братом, я своего внука не отдам! – заартачилась бабушка, и в ее глазах, как в глазах кошки, сверкнули искры мести.
– У моего двоюродного брата вы должны взять для меня бритву. Сам бы поехал, да нельзя, даже на день, закрывать парикмахерскую. Еще, не приведи Господь, подумают, будто Дамский на ногах не стоит.
– Вы хотите, чтобы я привезла вам из города от вашего двоюродного брата бритву? – опомнилась бабушка.
– Буду очень признателен, – сказал парикмахер. Высморкался в платок для сморкания и спросил: – Муж дома?
– Дома. Где ж ему быть? – тщетно борясь с желанием унизить деда, ответила бабушка. – Не приносите ему больше часов в починку.
– А почему, собственно?
– Он, бедняга, уже не видит и не слышит.
– Хороший парикмахер, если он и ослеп, бреет лучше, чем плохой, но зрячий. У ремесла, позвольте вам заметить, свои глаза и уши, – сочувственно произнес Дамский и направился в другую комнату.
Комната деда была меньше и светлей, чем наша. Из единственного большого окна падал свет на стол, уставленный всякими часами, усыпанный колесиками и винтиками, пружинками и стрелками. Здесь все тикало и копошилось, как летом в лесу. Внутренности часов смахивали на растревоженный муравейник. Муравьи догоняли друг дружку, суматошно и бестолково бегая по крохотному, придавленному дедовским пальцем кругу. В этих муравьях заключалась вся жизнь деда. Он с утра до позднего вечера, а иногда до глубокой ночи разглядывал их в свою лупу, оживлял мертвых, доверял им все сокровенное, волновавшее его старческую душу, – жалобы на свою немощность, обиды на бабушку, тоску по чему-то прошедшему, промелькнувшему, как солнечный луч в пасмурную погоду.
Когда-то на окне дедовской комнаты были нарисованы (их по просьбе деда намалевал своей грубой кистью маляр Анупрас) часы, а над порогом дребезжала на ветру жестяная вывеска «Ремонт часов и прочих механизмов». Что это были за «прочие механизмы», никто в местечке толком не знал и не ломал над этим голову. Все дружно решили, что дед набивает себе цену. Должна же его мастерская чем-то отличаться от других таких же заведений!
Намалеванные на окне часы прожили недолго. Какой-то сорванец из рогатки попал в цифру «12», и стекло треснуло.
Бабушка еще пробовала заткнуть трещину тряпкой, но тряпка только отпугивала клиентов.
– Он их вам так и починит. Заткнет какой-нибудь тряпкой, и будьте здоровы, – посмеивались в местечке.
Пришлось звать стекольщика и заменять стекло. Но с тех пор о том, что дед часовой мастер, уведомляла только вывеска. Дед злился, требовал от бабушки, чтобы Анупрас снова разрисовал окно, но старуха была неумолима.
– А вдруг какому-нибудь паршивцу захочется пальнуть в одиннадцатый час? Снова зови стекольщика, снова плати деньги! Хватит!
Но дед страдал не столько из-за голого, не разрисованного окна, засиженного любознательными местечковыми мухами, не столько из-за вывески, выцветшей от времени и лишившейся всякого смысла: «Ремонт сов и ханизмов», сколько из-за сына, моего отца. В нем дед видел свою надежду и продолжение…
– Даниил!
– Что?
– Пойди послушай, о чем твой дед с Дамским толковать будет, – сказала бабушка.
В другой раз я конечно же не пошел бы, но с той минуты, когда бабушка решила меня взять с собой в город, она приобрела надо мной прямо-таки волшебную власть, и я подчинялся каждому ее слову и взгляду.
– Шпика прислала, – печально бросил дед, когда я вошел в его комнату.
Парикмахер приложил к своему душистому уху часы, и, пока он вслушивался в их бой, дед из уважения к своей работе молчал. Пусть господин Дамский убедится, какой он еще отменный мастер! Но как только парикмахер сунул свою луковицу в карман брюк, дед заговорил еще яростней и печальней:
– Всю жизнь мы прожили в страхе.
Господин Дамский вежливо кивнул головой.
– Но за себя мне не так обидно… Сердце разрывается из-за Саула.
Так звали моего отца. Саул.
– Сколько раз я говорил ей: пусть Саул сядет со мной за стол, я научу его своему ремеслу. Он станет лучшим часовщиком. Сперва в местечке, потом в Литве, потом в мире… Мы поедем в Америку и откроем свое дело. В Америке у каждого сопляка и молокососа часы на руке… В Америке время – деньги!
– У нас тоже, – сказал господин Дамский. Он торопился.
– Из-за нее Саул ушел в портные, – печалился дед. – А портные, они же известные болтуны. Сидят и болтают. А о чем, сами знаете… О справедливости… Нет большей справедливости, чем работа. Лодырь не может быть справедливым.
– Ваш Саул хотел людям добра, – заступился за моего отца господин Дамский, и первый раз мне и впрямь захотелось стать парикмахером.
– Добро тоже надо уметь делать, – сказал дед. – За доброе дело никто в холодную не сажает.
Дамский достал из кармашка брюк часы и, не скрывая своего нетерпения, приложил к другому, тоже душистому, уху.
– Часы идут замечательно, – сказал дед. – Дай Бог, чтобы наши сердца так шли… Все она у меня отняла. Даже внука. Так и передай ей, Даниил!
– Сам передай, – огрызнулся я.
– Раньше я больше всего боялся смерти. А сейчас…
– А сейчас? – все более томясь, спросил Дамский.
– Сейчас я понял: смерть – это праздник. Конец работы. Смерть – это бесконечная суббота. – Дед отвернулся и вытер кулаком сухие глаза. – Если с ними опять что-нибудь случится, – он ткнул кулаком в кармашек брюк, из которого, как цыпленок из скорлупы, проклевывалась головка часов парикмахера, – не приносите их больше ко мне в починку.
– А почему, собственно? – изумился Дамский.
– Не надо меня жалеть.
И дед забормотал какую-то песню. Он пел, пропуская слова, все время меняя мотив, и пение его было похоже то на стон, то на молитву.
– Ну? Старая кляча тебя отговаривала стать парикмахером? – стала допытываться бабушка, когда я вернулся.
– Нет.
– Старая кляча жаловалась на меня?
Я молчал. У меня из головы не выходила дедова песня.
– Старая кляча расхваливала свое ремесло?
– Нет, – сказал я. – Старая кляча пела.
– Он пел? – зрачки у бабушки расширились от недоверия, а еще больше от удивления.