На какое-то время в палатке воцарилась тишина. Все переваривали сказанное Жорой.
Странный человек этот Бесланов, думал я. Непредсказуемый какой-то, ненадежный. Впрочем, и ненадежным-то его назвать трудно — он ведь кровью доказал свою преданность Москве. Сколько раз он выручал нас — не сосчитать. Вожди повстанцев ненавидели его, а он их игнорировал и совершенно не боялся. Он, казалось, вообще никого на свете не боялся. Герой, одним словом. Иные говорили, что Даурбек ведет в этой войне свою игру, но какова его конечная цель, никто не знал. Говорили опять же, что федералов он использовал исключительно в своих интересах. Почему же тогда он пошел на необдуманный шаг? — подумал я. А может, во всем виновата его бешеная чеченская кровь? Или же виной тому обида на федеральное правительство, которое вело с ним свою игру и никак не решалось доверить ему высокий пост?
Тот день выдался солнечным и пригожим. Весело щебетали в кустах птицы, высоко в небе пел свою песню жаворонок, и даже пастух Хасан был в приподнятом настроении. Словно молодой джигит, он резво носился на своей чалой по лугу и, размахивая кнутом, собирал в кучу свое непослушное стадо, что в поисках корма широко разбредалось по пастбищу.
— Ить! Ить! — постоянно неслось с лугов.
— Шпион хренов, — покачав головой, сказал Проклов. — Была б моя воля — я б его из снайперки срезал.
— Жестокий ты человек, Проклов, — в ответ высказался Макаров. — Прямо так, без суда и следствия?
— А что их судить? Они ведь нас не судят. Перережут горло — вот и весь суд. Суки! — зло сказал он.
Макаров покачал головой.
— Да, что ни говори, а война делает из людей людоедов, — произнес он. — Притом, чем больше мы убиваем, тем нам больше хочется убивать. Страшное дело.
— На то она и война, чтобы убивать, — вздохнув, сказал Жора. — Привыкай, дружище. Я вот привык — и ничего.
Макаров усмехнулся.
— Ты, Жора, такой прямой, как извилина у бегемота, — сказал Макаров.
— Я военный, Женя, и у меня должна быть одна извилина, притом прямая, — в тон Макарову заявил Жора. — Если мы будем все здесь такие умные, кто же будет стрелять?
Макаров на мгновение задумался.
— У тебя, Червоненко, запор мыслей, а запор мыслей порождает трагедии, — философски произнес он.
— А у тебя словесный понос, — улыбнулся Жора. — Ты бы поделился опытом, как это у тебя так получается.
— Надо больше пить кофе, — сказал Макаров. — За последние два дня я выпил месячную норму этой дряни и уже пугаюсь своей коричневой мочи.
— А зачем кофе пьешь? Пей больше водки, — посоветовал ему Проклов. — Я вот только водку пью — и ничего.
Макаров глянул на него с иронией.
— Я тоже вначале много пил. Думал, водка поможет мне забыться от всех этих бед — не помогла. Перешел на кофе. Мой батя, когда хотел уснуть, всегда пил кофе. У других от него бессонница, а он такого храпака давал… Я же выпью этой хреновины — думаю, усну крепким сном и забудусь, а у меня ни в одном глазу. Вы, мать вашу, храпите, как кони, а я лежу и мучаюсь. Все думаю о чем-то, думаю…
— Это ты, брат, с ума сходишь, — заявил Червоненко. — С этого все и начинается. Так ведь, доктор? — обратился он ко мне.
— Тут, пожалуй, любой сойдет с ума, — сказал я. — А впрочем, мы уже давно все здесь душевнобольные. Когда душа постоянно не на месте — что еще ждать?
— Правильно, Митя. Лопату, говорят англичане, надо называть лопатой, — заговорил Макаров. — Мы и впрямь душевнобольные. И ты, Червоненко, и ты, Проклов, — все! И никакая водка вам не поможет спасти свою душу. Впрочем, пейте, дьяволы, пейте — что с вас взять? Может, сгорите заживо и пулю на вас не надо чеченцам будет тратить.
Потом мы разошлись по своим делам. После разговора с товарищами я шел в медпункт с плохим настроением, и если бы не мысль о том, что через минуту я встречусь с Илоной, я бы, наверное, застрелился.
Я шел и всю дорогу думал. Как ни странно, я думал о себе. Кто-то сказал: старость наступает тогда, когда ты ощущаешь, что в мире теней больше любимых тобой людей, чем среди тех, кто рядом. Кажется, скоро я перейду эту черту, с ужасом подумал я. Кто у меня остался? Товарищи по оружию? Но у них своя жизнь. Война кончится — и мы разъедемся. У меня осталась одна только Илона. Я ей простил ее мужа. Да-да, простил. Я понял, что она не предавала меня — она просто пожертвовала чем-то, чтобы оказаться рядом со мной. Женский ум изворотлив, когда он борется за свое счастье.
А потом я вдруг вспомнил Зазу. А ведь и она борется за свое счастье! — сделал я для себя открытие. По-своему, дико, но борется. Блажен тот, кто хочет счастья. Да, она глупышка, она не понимает, что все ее усилия напрасны, но у нее своя правда и свое понимание жизни. Стоит ли ей мешать?
XLIV
Илона занималась тем, что пинцетом удаляла у солдатика стержень запущенного фурункула. Больше больных не было, и я стал ждать, когда она закончит процедуру.
— Мы пойдем в горы? — улучив момент, спросила она.
— Да, пойдем. Погода хорошая, так что сам бог велел.
Она улыбнулась, обнажив свои красивые зубы. Я любил, когда Илона улыбалась, — так она становилась еще красивее.
Когда она закончила возиться с солдатиком, она тщательно вымыла руки, подкрасила губы, и мы вышли из палатки. По-прежнему приветливо светило солнце, и в кустах щебетали птицы. Было легко и радостно на душе. Мы шли молча, каждый думая о своем. Не знаю, о чем думала Илона, но я думал о нашем с ней будущем. Я думал о том, как после войны мы отправимся в какой-нибудь тихий гарнизон, где нам дадут жилье, и мы заживем счастливо и безмятежно. Я давно устал от собственной неустроенности, от этой войны, от этой дикости — я хотел тишины и маленького счастья. Я знал, что оно, это счастье, есть, коль есть на свете моя милая, моя дорогая Илона.
Она шла и улыбалась. У нее, видимо, в душе был свой праздник, и она тоже хотела счастья. Я подарю тебе это счастье, милая, думал я, глядя на то, как легко ступает она по граве. Ты не ошиблась во мне — я тот самый мужчина, который умеет оценить любовь женщины. Я буду любить тебя до конца дней своих, я буду беречь тебя и восхищаться тобой. Ты — мой цветок, который не увянет никогда. Скажешь, таких цветов не бывает на свете? Может, и не бывает, но я открыл такой цветок. И он есть ты, моя милая.
Весна… Куда ни бросишь взгляд — кругом молодая зелень. Что может быть прекраснее этого времени года, когда земля восстает после зимнего небытия? Такое ощущение, что в эти мгновения нарождается совершенно новая жизнь — без войн, без зла, без горя. Наверное, это ощущение преследует нас всю жизнь, оттого мы так любим весну.
Миновав покрытое изумрудной зеленью предгорье, мы стали подниматься по такой же изумрудной лощине в гору. Аул оставался слева от нас. Мы вначале хотели, миновав селенье, подняться в горы протоптанной моджахедами тропой, но решили, что будет лучше, если чеченцы не увидят нас, потому взяли чуть правее. Впереди шла она, за ней я.
Затяжной подъем всегда забирает много сил. Мы прошли шагов двести, когда я услышал, как Илона начала тяжело дышать.
— Ты устала? — спросил я.
— Все нормально, — тяжело выдохнула она.
— Может быть, отдохнем? — предложил я, но она замотала головой.
— Там… — указала она рукой куда-то вверх. — Там отдохнем.
Мы снова шли, и она тяжело дышала. А потом и у меня стало перехватывать дыхание. О, этот затяжной подъем! Кажется, ему конца нет. А мне жаль было Илону. И тогда я стал шарить впереди глазами. Я выбрал довольно удобное для привала место, и, когда мы подошли к нему, я, собрав силы, скомандовал:
— Стой! Привал!
Илона с удовольствием восприняла эту команду. Тут же села на траву и уронила голову на грудь.
— Тяжело? — спросил я ее.
— Есть немного, — проговорила она едва слышно. — Наверное, я еще не восстановилась как следует после ранения.
Я посмотрел на нее, увидел на ее лице мертвенную бледность и вдруг подумал о том, что я поступил неразумно, заставив ее идти со мной в горы. Она больна, она еще очень больна! — решил я.