Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Идут уже под ручку, Александровским садом, в сумерках. Присаживаются, болтают. Много таких же, – и все одни. Над ними уже звезды. Поверху пробегает ветром, свистит и шуршит ветвями. Звезды горят, мигают. Синяя ночь, весенняя.

На Каменном мосту черно народом: лед пошел! Стоят у чугунной решетки, смотрят. Шипит белая каша, пенится, прет-идет. Прижимает он ее руку, и у обоих кружится голова.

– Смотри!., смотрите, едем!.. Федя!., едем!! – радостно вскрикивает Нина, сжимая его руку.

Едет и едет мост, а река недвижна. Их уносит неслышно, плавно, а всё – стоит! Навстречу ветер, веселый, бойкий, – только держи фуражку. Едут, а всё – на месте. Направо, впереди, – смутная, под мутно-золотым шлемом, громада Христа Спасителя. Едут, а он – на месте! И он с ними? И весь притихший народ, и невидные, где-то там, Воробьевы горы, и позади – Кремль, туманный, и вся Москва, и звезды в дочерна-синем небе… Все подвигается тихо, плавно, – куда?..

Радостные, немые, они отдаются вместе этому дивному, уносящему их течению…

Идут молча. Пора. На углу надо расставаться.

– Нина, вы у Успенья говеете?..

– Да, конечно… А вы?..

– Я… Пожалуй, и я тоже!..

– У нас скоро служат, батюшка старенький…

Рук все не выпускают.

– Ах, идти… Скажу, что была… в Казанском соборе? Только вот… голубки-то?.. Подруга подарила!..

Оба тянутся за руки, смеются тихо.

– Ну… ухожу? – первая говорит Нина и, встряхивая, вырывает руку.

Бойко обертывается, и косы ее летят, как на гигантских шагах. Федя готов побежать за ней, но это неудобно: крыльцо через два дома.

– Хотите, на реку завтра… приходите!.. – неожиданно оборачивается Нина. – Непременно пойду смотреть!

– В котором?..

– Ну… в десять?!

– Непременно!

– До завтра?

– До завтра… Нина!

Сколько счастья, что он едва переводит дух. Он идет и целует вербу, которую Нина дала ему, щекочет лицо вер-бешками. Целует и розовую обезьянку, и необыкновенную голубую розу. Какое небо, какие звезды, воздух! Какая чудесная, неземная Нина… Какие у ней косы, глаза, ресницы, губки, пальчики, какой неземной голос!.. Идет и глядит на звезды через черные теперь прутики…

Федя сейчас заснет…

Сидят на стенке розовая обезьянка и сказочная голубая роза. Воздушно покачивает-ходит пунцовая голубая гроздь, маленькая, совсем в ладошку… – живой, небывалый виноград! Разноцветные виноградинки смешно отрываются от нее, плывут куда-то… Плывет белая река… Звезды сияют в прутиках – глаза Нины… И вот, в забытьи, в солнечном озарении, на луче, покачиваясь, сплывает к нему в сверканьях, сквозная, в кольчиках, клеточка с воздушною золотистою канарейкой… – первая радость детства.

<1927>

Как мы открывали Пушкина

Про солнце можно писать свободно, воспевать блистающие его восходы и закаты, – как оно озаряет вершины гор, зажигает огнями океаны. И тихое, и простое писать можно: как оно пригревает поля родные, заглядывает и в глушь, в оконце лесной избушки, играет на бедной люльке, в глазах несмышленого ребенка. Солнце – всегда солнце.

И о Пушкине можно говорить свободно. Он – «явление чрезвычайное». Он – стихия, и для него нет мерок. И на высотах, и в низинках жизни Пушкин – всегда Пушкин.

Итак, попробую рассказать простое и маленькое: как мы открывали Пушкина.

мы… Это все маленькие люди, детской и обыденной жизни, обитавшие на одном дворе. До события, о котором я поведу рассказ, все мы знали одного Пушкина – с нашего рынка мясника. Я и теперь еще вспоминаю странное ощущение, когда в книжечке Ступина увидал я красивый кораблик с парусами и прочитал по складам стишки:

Ветер по морю гуляет
И кораблик подгоняет:
Он бежит себе в волнах,
На раздутых парусах.

Под ними я прочитал: «Пу-шкин».

Это «П», похожее на наши ворота, было точно такое же, как и толстое золотое «П» на мясной лавке, и все буковки были те же: я только что выучился читать по вывескам. Итут «Пушкин»! Я не раздумывал, тот же ли это самый, но осталось внутри меня, связало что-то во мне этих обоих «Пушкиных», – в книжечке, и на вывеске мясной лавки. Родные буквы?

Потом «Пушкин» связался во мне с зимой, со снегом на нашем дворе, с сарайчиком, где стояли мои лубяные салазки, с собачкой «Цыганкой».

Зима… Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь.

Все – знакомо: дровни-простянки, по первому снегу неслышно выплывающие рысцой из наших ворот, с ездоком Кузьмой, – ломовиком, по-нынешнему, – «бразды пушистые», взрываемые полозьями по снеговой целине, через весь двор к воротам, мерзнущие в сырых рукавичках пальцы, и грозящее мне лицо в окошке: домой!..

«Пушкин» незаметно делался своим. Лица его я не чувствовал, и не помышлял даже, есть ли у него лицо, и кто он. Так, без лица, невидимый, кто-то, «в книжке», – «Пушкин». Были для меня без лица – солнечные дни, праздники, именины, зайчики на стене. Но понемногу он стал определяться. Мне было тогда лет семь.

* * *

Помню отца, в чесучовом пиджаке, облокотившегося на стол в кабинетике. На дворе поздняя весна, кричит мороженщик. Окно открыто, свежий ветерок тянет. В кабинетике холодок, мягкий голубоватый свет, от синих стеклянных ширмочек на окошке. Я сижу на прохладном клеенчатом диване и все сползаю, – такой он скользкий. Мне как-то не по себе, печально, – от синих ширмочек? Я заглядываю за диван, в угол, на пузатое, пузырями, «казацкое» седло, вспоминаю, что отец болен, – недавно он упал с лошади, и у него кружится голова, – и мне становится жаль его. И сейчас у него болит голова, вон как он морщится и все потирает лоб. У притолоки стоит высокий, толстый приказчик Ва-силь-Василич-Косой, руки за спину, и, почтительно наклоняясь, будто заглядывает под стол, докладывает о делах – подрядах, пищит сапогами и стреляет глазом по потолку. На меня будто смотрит, а разговаривает с отцом. Идет разговор о… «Пушкине»!

– Для чести… – говорит отец строго и все покачивается на локте. – Помни, для чести я взял подряд, не из барыша… Из уважения… Меня чтобы не оскандалить, по-мни!..

– Будь-покойны-с, понимай-ссс…

– Стояки и связи свежие чтобы, а не из расхожих там… Помни, что вся Россия будет открывать. По-нял?!

– Будь-койны-с, пымассс…

– Великому человеку памятник, Пушкину! Все знаменитые люди будут. Главные места и все ложи пройдешь фуганком… не было чтобы серости. Провесы выверить. Народ – дура, скопшится в проходах… упаси Бог, стояк подастся… скандал! на всю Россию осрамишь! Болен, сам не могу… Дураков приходится посылать. Смотри ты у меня…! Накануне сам загляну… – грозится отец и все покачивается на локте. – Ни в одном у меня глазу чтобы! После, успеешь еще надрызгаться…

– Никак нет, будь-покойны-с… доглядим-с. Для такого торжества-с, будь-покойны-с…

Василь-Василич красен, говорит осторожно, в руку, но по запаху в комнате слышно, что он «успел». Теперь ему полная свобода, катает на шарабане и на дрожках, по всем подрядам.

– Ну как, двигается?

– Очень строго полиция придирается. Приказали все наглухо зашить под местами. Вчерась сам пальцимейстер приезжал! Лишних тысяча горбылю пошло, а под ложами в доску чтобы зашить велели, где начальство… Четыре сотни досок пойдет-с. Все опасаются…

– Не понимаю… чего опасаются?..

– Подложить могут-с… бомбов опасаются! Которых вот в Охотном надысь били, мигилистов… – шепчет Василь-Василич, стреляя в меня глазом. – Строго за памятником-Пушкиным следят-с. Парусиной даже закрыть велели! Доски уж с него приняли, кожух расшили… через два дни молебен с открытием, так опасаются. Двое городовых день и ночь дежурют, чтобы парусину не содрали. Слухи такие, что могут подложить-с!..

75
{"b":"239019","o":1}