Только хочу юркнуть в эту проклятую будку, а из нее вместо морды Кудряша смотрят на меня из-под дремучих бровей знакомые глазки-буравчики. А в зубах — жирная денежка. Что за чертовщина! Я — назад. А меня за ногу — цап-царап!
— Не хватайте за пятку! — кричу. — Я вам не Раиса Павловна. Куда смотрит милиция?!
И просыпаюсь в холодном поту на радужной скамейке. Хорошо, что в приморском парке ни души. Даже постового не видать. А то ведь я во сне кричал во всю глотку. Могли и вправду подумать, что я не в своем виде.
Брр! Зябко. Не то от сырого ветерка, не то от дурацкого сна. Встал, зашагал к особнячку Раисы Павловны, а сам собачью дрожь унять не могу. Впотьмах бывший женский монастырь белеет. Ох, уж этот Чудотворный тупик!
Подхожу к дому: все окна темные. Обе калитки на запоре. Перемахнул по-солдатски через штакетник. Дернул за ручку одной веранды — на засове. И другая. Ой, люди-человеки!..
А Кудряш из будки даже голоса не подает. Может, и вправду там уже кто другой квартирует? Крадусь тихонечко к Пекиному окну. Гляжу: форточка раскрыта. Слава богу! Встал на цыпочки:
— Петушок! — шепчу. — Голубчик! Открой окошко…
Не слышит.
Что делать? У водосточной трубы кадка с зацветшей водой. Опрокинул я эту кадку на клумбу Раисы Павловны, полил ее увядающие цветочки, Вскакиваю на дно кадки:
— Пека! Отвори!..
Спит.
Наконец я ухитрился: вместе с рукой и голову в форточку просунул. Вот-вот до нижнего шпингалета дотянусь…
И в эту решающую минуту вдруг меня кто-то как огреет пониже спины. Хочу оглянуться — не могу: голова в форточке застряла. Я так, я сяк. Эх, неприкаянная твоя душа!..
Сыплются на меня удары, будто озимые яблоки-каменюки. Хочу отбиться ногами — черта с два! Может, монашки с того света забавляются?
Наконец вытащил голову, чуть не свернув себе шею. Оглядываюсь, остервенелый до крайности. И кого же, думаете, вижу? Замахнулась на меня из-за штакетника белая невеста со сверкающими глазами. В руке — оторванная планка. Хорошо еще, что с яростью выдрала: гвоздь в заборе остался.
— Ворюга!..
Ну да, ее голос. Раньше молча лупцевала, а теперь, видать, маленько струхнула, голосом себя подбадривает.
А я не знаю — плакать или смеяться.
— Нина! — кричу. — За что?
— Вы? — еще больше возмутилась. — Вот не думала, что такими делишками занимаетесь! — И ехидно предлагает: — Не желаете прогуляться, гражданин форточник? Для выяснения. Прыгайте!..
А планка что твой клинок. Тут поневоле я вспомнил взвод Катюш, колошмативший на фронте рыжего Филимона из Козачьего Бора. Еще шинель бедняге на голову накинули…
А мне-то за что? Прыгнул, глянул ей в глаза. Никогда не думал, что такой красивой можно стать от ярости…
— Нина, вы не так… не так меня поняли!..
— Прогуляемся! Не вздумайте бежать. Всю Белую Невесту подниму!..
Слышу в кустах заливистую трель. На соловья не похоже. Выросла на углу как из-под земли синяя фуражка. Тьфу, сон в руку! Глядят на меня из-под дремучих бровей знакомые глазки-буравчики.
— Так это вы нарушили ночной курортный режим? Пройдемте.
Тут, видно, что-то дрогнуло в груди моей конвоирши.
А вдруг я не вор?
— Товарищ Милованов! — А голос совсем иной, веселый. — Из кустов плоховато видно. Не торопитесь. Я шла со смены, он хотел проводить…
— Ну вот! — В глазах-буравчиках вспыхнули злорадные огоньки. — Еще и пристает! Пройдемте, гражданин Шурыгин!
— Не торопитесь! — Нина улыбнулась. — Мы с ним знакомы…
Милованов недоверчиво покачал головой:
— А кто кричал «ворюга»?..
— Я… — смущенно пояснила белая невеста. — И ворюга, видно, тут, в Чудотворном тупике…
Я осмелел:
— Точно! Под соседней крышей. Тут и кобели, товарищ Милованов, жирными деньгами питаются.
Участковый нахмурился:
— Что, что?
Нина хитровато покосилась на меня:
— Вот он и хотел проводить!.. — И сама взяла меня под руку.
Пальчиками свободной руки она дотронулась до своего берета, как бы отдавая Милованову честь:
— Ищите ворюгу! Ищите!..
Тот ошарашенно захлопал глазками.
— Желаем успеха! — говорю.
15. Казачка-морячка
Мы с белой невестой, не сговариваясь, почему-то двинулись к притихшему приморскому парку.
— Нина! — не сдержался я. — За что вы меня так? Я же в свою квартиру…
Она, прислонив к губам два пальца, упорно рассматривала тонкие ремешки босоножек, словно никогда их не видала. Наконец по-ребячьи расхохоталась:
— Бывает!.. Вы уж не сердитесь, Иван Иваныч! Тут один случай виноват. Еду я в прошлый выходной в автобусе. На водопад. С удочкой. Люблю эту мужскую забаву: отец когда-то увлекался… — Помолчала. — И поймал мой крючок приличного гражданина с черной бабочкой. Только я тихонечко хотела его отцепить — смотрю, а этот приличный гражданин открыл мою сумочку. Исчезает на глазах мой полумесячный заработок с юбилейными рублями. «Нет, — думаю, — рано ты свою удочку закинул!» И схватила я его за эту самую бабочку: «Ворюга!» Рассыпались мои деньги под ногами. «Собирай, — говорю, — хлюст!» «Пожалуйста… — бормочет. — Сами же уронили… Только, пардон, отцепите!» Я и позабыла, что он у меня на крючке. Весь автобус как грохнет: «Глядите! Бычка с черной бабочкой поймала!» А он отпираться: «Клянусь, вам показалось… Рубли теперь круглые… сами катятся…» «А вот вы-то куда катитесь?» — спрашиваю. И сдала на остановке этого бычка с бабочкой…
Я очумело смотрел на Нину. Вот так-так! Вот так белая невеста!
— Извиняюсь, — говорю. — Одна на рыбалку? Не скучно? Ну, хотя бы папашу-старичка прихватили…
Как глянула она на меня своими синющими глазами и — ни звука. Только битые морские ракушки на аллее носком босоножки рыть стала.
— Нет у меня отца.
Не помню, как очутились мы с ней у той самой радужной скамейки, где еще недавно снились мне страшные сны. Нина села, а я стою. Приглашает присесть, а я стою:
— Благодарю. Видно, наша сидячая профессия виновата. Люблю размяться…
А у самого пострадавшая часть вся ноет и горит от ее ударов. Но злиться на Нину нет никакой возможности. Да что это со мной? Может, я так и не проснулся?
А тишина! Слышу: даже ехидная «бесстыдница» перестала листьями шелестеть. С моря предрассветной сыростью тянет. А мне совсем не зябко.
— Когда я была маленькой, — Нина улыбнулась, — привез папа домой занятного кавказского медвежонка. В шапке умещался. Такой подлиза! Любил мне пятки лизать. Язык, как наждак. Но я терпела. Вырос — стал сластеной и попрошайкой. Отбоя нет! Мама его боялась. Заперли мы его в сарае. А ночью, когда все спали, подрыл он землю, вылез из сарая. Окно в спальне раскрыто. Словом, Мишке повезло больше, чем сегодня вам…
Ох, эта Нинина усмешка!
Не знаю: не то слушать, не то просто на нее глядеть. А она вроде не мне — себе рассказывает:
— Влез Мишка на подоконник. Мама проснулась: на окне что-то косматое, страшное. Стала папу будить, а тот спит как убитый. Чудище уже на полу. Вскочила мама и замерла. А Мишка, переваливаясь, подошел к ее ногам и спокойненько стал пятки лизать. Мама — на стол: «Помогите!» Папа открыл глаза да как захохочет! От его хохота да маминого крика и я подхватилась: «Ах ты, Мишка, короткий умишко! Всех перепугал!..»
Мне почему-то показалось, что слова «короткий умишко» больше относилось не к неуклюжему медвежонку, а ко мне.
— И где вы, такая насмешница, родились? — спрашиваю.
Прищурилась:
— В Белой Невесте!..
— Интересно получается! А я с Белогорщины. Пожалуй, у нас лучше. Одних соловьев в краснотале — целый полк. Что твои автоматы! Щелк! Щелк! А у вас только цикады верещат…
— Отщелкали, Иван Иваныч, белоневестинские соловьи… — Глаза у Нины грустные, а губы усмехаются. — Зато у нас море!
— И у нас море было! — не сдавался я. — В древности. И остались от него меловые горы. Потому и Белогорщина. И сосны на мелу. И грибы у нас только белые…