— Господа офицеры! — дал команду дежурный.
Дробно, но враз, словно упавшая на дощатый настил шрапнель, простучали отодвигаемые скамьи, застучали каблуки сапог, и мимо застылой массы офицеров Эрнст Фердинандович, ни на кого не взглядывая, вышел из залы.
— Что это читали? — в опережение многочисленных рукопожатий спросил я.
— Письмо в Ставку генералу Алексееву, ваше высокоблагородие! — сказали мне.
— Что за письмо? — снова спросил я.
— Корсун, что вы читали? — громко спросил Шкура.
Коля Корсун, пробиваясь ко мне, отчетливо и раздельно ответил:
— Революцию, Андрей Григорьевич! Я читал вам самую подлинную революцию! — потом же, когда пробился и обнял меня, показал два серых больших листа машинописного текста. — Вот, эта революция называется “Рапорт начальника штаба Первой стрелковой дивизии полковника Морозова на имя начальника штаба Верховного Главнокомандующего генерала Алексеева Михаила Васильевича от третьего мая одна тысяча девятьсот шестнадцатого года”. Вот так приходит революция, господа! И не ищите другой причины! Недаром комитет нам этот документ преподнес со всею выспренностью!
Коля Корсун еще не отошел от чтения и был пунцов.
— Революция в том, что начальник штаба дивизии посмел с таким письмом обратиться в Ставку, или в том, что все описываемое в письме на самом деле имело место, господин генерального штаба капитан? — с веселой язвой спросил Шкура.
— Революция в вашем вопросе, господин войсковой старшина! — отпарировал Коля Корсун.
Шкура от ответа вспыхнул. Левая щека потащила рот в перекос, глаза мелко и зло сузились, синевато блеснули морозом. Коля Корсун этого не увидел. Он глядел только на меня. И по блестящим его глазам, блестящим отлично от глаз Шкуры, я увидел — он переживал за меня и был рад моему появлению.
— Разве это, разве такое отношение к войскам, к своим людям, нельзя признать революцией? — спросил Коля Корсун.
Втягиваться в разговор у меня не было времени.
— Господа! — сделал я объявление. — Вечером в офицерском собрании мы с сотником Томлиным ждем вас на ужин по случаю нашего отъезда! — И спросил Колю Корсуна, о каком событии на базаре говорил Эрнст Фердинандович.
— Да погром кто-то на базаре устроил и свалил на наших казаков! — сказал Коля Корсун и спохватился: — А тебе же, Борис, письмо от… Оно у тебя в кабинете не столе!
Я глазами поблагодарил его.
— И что за погром? Кто свалил на нас? — спросил я.
— Да вот!.. — стал рассказывать Коля Корсун.
События на Хамаданском базаре оказались погромом, произведенным неизвестно кем, но сваленным комитетом на наших казаков. По событию было произведено следствие. Солдаты-комитетчики дружно кричали, что погром учинили монашки, то есть казаки, и что только благодаря комитету и им, революционным солдатам, погром удалось остановить.
Зачинщиком был объявлен якобы пьяный казак, то есть, по их терминологии, пьяная монашка, не известная ни по фамилии, ни по чину, ни по полку. Комитетчики так и кричали:
— А хто ж ево знал, што так вывернется! Знатье бы, дак патрули заранее на базар послали! А так приташшились ваши монашки гурьбой, пьяные, стали приставать хоть к мужикам, хоть к бабам. Один с бабы содрал дерюжку, которой она морду-то закрыват. Сильничать хотел. Глядь, а она страшней кобылы, старая! Он ее в кобылью морду-то тык — айда иди, пока поперек морды шашкой не покрасил! Да тут же другую — хвать! Она побашше окрутилась. Он ее за юбку загинать!.. — и далее во всех незамысловатых солдатских красотах живописалось продолжение казачьих безобразий. Уже по тому, как живописалось — без осознания и ужаса случившегося, можно было судить о намеренном со стороны рассказчиков, пардон, со стороны живописцев, характере живописи.
В переводе с их живописного языка на общечеловеческий все произошедшее выглядело так. Я предупреждаю — я излагаю не само событие, а лишь пересказ события.
Якобы кто-то из персиян вступился за женщину. Якобы возмущенные такой его наглостью казаки разделились на две группы. Одна продолжила насилие над женщиной, а другая с возгласом: “А что нам! Теперь революция!” — зарубила несчастного заступника и взялась крушить базар. При этом якобы крушить она его стала не направо и налево, то есть не стихийно, а по преднамеренному плану, выразившемуся якобы в том, что эта группа согнала несчастных персиян к лавке зарубленного и на их глазах расчленила его по всем правилам разделки мясных туш, нацепила куски на крючья и стала продавать толпе, вот-де голова, кому надо, а вот задняя часть, а вот ребра, вот печенка и так далее. Чтобы торговля пошла бойко, якобы несколько казаков стали сзади толпу вполсилы рубить шашками. Появились раненые. Толпа взревела, заметалась и в силу своей многочисленности сумела вырваться и пуститься наутек. Не удовлетворенные такой торговлей казаки якобы открыли стрельбу и кинулись грабить брошенные лавки. И якобы базар был бы сметен с лица земли, если бы не явились комитетчики и, пораженные ужасом случившегося, прежде всего не кинулись помогать многочисленным раненым. А дошлые казаки тотчас якобы подобрали полы своих черкесок, то есть ряс, и исчезли с базара, будто растворились. Ни одного из них патрули взять не смогли.
Едва мне это было рассказано, я вспомнил эпизод с продажей человечьего мяса на каком-то из базаров Турции. Эпизод был описан одной нашей газетой летом пятнадцатого года и передавал рассказ армян-беженцев из турецкой Армении. Точно так же, как якобы и на Хамаданском базаре, только не казаки, а пьяные турецкие стражники зарубили армянина, расчленили его и, согнав пребывающих на базаре армян, стали их заставлять купить… — кажется, совершенно невозможно сказать, купить чего? — куски мяса, куски человека, части тела человека? — а как было сказано в газете, я не помню.
Одним словом, подобный рассказ очевидцев был помещен в газете, и я сейчас не только не поверил в то, что подобное же учинили наши казаки, но сразу же указал источник погрома — турецкие и германские агенты или дервиши. Я об этом сказал Эрнсту Фердинандовичу и ни с того ни с сего брякнул и про британских агентов. Эрнст Фердинандович при этом даже вздрогнул, будто от неожиданного выстрела. Не поднимая на меня глаз, он мягко, но внушительно сказал:
— О британцах как союзниках, я думаю, полковник, следует говорить со всей ответственностью!
— Виноват! — равно же, как он не назвал меня по имени и отчеству, не назвал его по имени и отчеству я.
Он это почувствовал, вздохнул, вероятно, увидев в моей дерзости влияние революции, но не выговорил.
— Части корпуса, особенно пехотные, одна за другой принимают своими комитетами решение выходить в Россию, да практически уже беспорядочно выходят, — стал говорить он. — Приняли подобное решение и мы. Можно сказать, последними, но приняли — что называется, сочли за благо. У нас здесь нет ни провианта, ни фуража, ни денег в полковых и корпусной кассах. Нам ничего от командования фронтом не поступает. Практически, как вы знаете, нет и самого фронта. Мы остались в полном одиночестве. И наше решение о выходе в Россию является вынужденным, хотя осуществляется без приказа. Ответственность я беру на себя. Буду кем-то вроде Стесселя Анатолия Михайловича, — он при упоминании всем известного и ставшего именем нарицательным руководителя обороны Порт-Артура в войне с японцами, после почти года обороны сдавшего этот Порт-Артур, криво усмехнулся, следом же без перехода продолжил: — Повторю слова, сказанные на совещании: задача выйти отсюда очень сложная. Возможно, придется выходить в условиях возмущенного против нас населения. Вы правильно предположили, Борис Алексеевич, — он посмотрел на меня с неяркой искрой в глазах, мол, помню, как вы можете быть дерзки при неудобном обращении к вам. Он так посмотрел, а я стерпел его взгляд. — Вы правильно предположили насчет турецких и германских агентов. Есть сведения и о работе против нас в среде местного армянского населения так называемой партии дашнаков — это в месть нам за оставление фронта в турецкой Армении, за неудачи наши в пятнадцатом году под Ваном и Алашкертом. Постоянно возмущают население дервиши, призывают встать против нас всем мусульманским миром. Ну и так называемые дженгелийцы в лесах и горах Гиляна — одним словом, все против нас, включая наши же комитеты и подчиненные им части.