— А что же командующему наплел про этих временных сволочей?! — сказал я.
— Борис, я ведь могу обидеться! — уже обиделся он. — Что значит “наплел”? Я сказал то, что думаю. Я ничуть не сомневаюсь, что ты бы навел в Питере порядок. Я это и сказал. И если бы довелось, я сам бы пошел с тобой!
— Пошел бы, пошел бы! — буркнул я.
Мы еще перебросились парой слов, таких же никчемных, как и прежние, но много говорящих, что нам хорошо было вместе. Только потом я протянул ему письмо. О том, каково оно, письмо любящего и любимого человека, говорить совершенно излишне. Коля Корсун мигом перевел его, лишь споткнувшись на русских словах, написанных латиницей.
— “Вот мы здесь!” Вот мы здесь — что это? — снял он пенсне и поглядел на меня немного пристальным близоруким взглядом.
Я улыбнулся.
— Понял! Когда ответ переводить? — сказал он.
— Утром, — в совершенной неловкости от охваченного чувства и того, что об этом чувстве кто-то еще, кроме нас с Элспет, знает, сказал я.
— Понял! — снова сказал Коля Корсун и не удержался сказать из Книги Экклезиаста, что женщина — это сеть. — “И нашел я, что горче смерти есть женщина, потому что она сеть, и сердце ее — силки, и грешник уловлен будет ею!” — продекламировал он в позе какого-нибудь артиста Тальма.
— Будет, будет! — снова буркнул я.
— Будет уловлен, или будет — это значит, хватит вас просвещать? — спросил Коля Корсун.
Я промолчал. Мы договорились встретиться через час, когда я помоюсь. Но лишь я вымылся, как меня сморило, и я, сказав себе, что на минутку, лег с письмом Элспет в руке да и проспал до ночи, слыша, как приходили и Коля Корсун, и сотник Томлин и как их вполголоса встречал вестовой Семенов, слыша, но не находя сил проснуться, — ну, прямо в полную игноранцию слов Николая Николаевича Баратова о безустанности служения. Оправдывал меня только стыд, который я во сне испытывал, и во сне же я говорил:
— Да, я сейчас встану, ведь я должен служить. Да, я сейчас встану, ведь я должен написать Элспет!
Утром мы долго мешкали с необходимыми мне для выполнения задачи документами, с получением денежного аванса на проезд, долго ждали автомобиль с уже знакомым шофером Кравцовым, выехали не по прохладе, как следовало бы сделать, а в наплывающем зное, ехали медленно, и я в горячем сиденье автомобиля спал, не в силах одолеть давящей дури сна. Слава Богу, мы заночевали на Султан-Булаге, то есть в относительной прохладе. И слава Богу, выехали рано. Шофер Кравцов привычно балагурил и что-то беспрестанно рассказывал. Я не слушал что, думая об Элспет.
— Вот ведь как, господин подполковник! — с какой-то особенной интонацией сказал шофер Кравцов.
— Вы о чем? — спросил я.
— Да вот о подполковнике Мясникове, о котором я сейчас рассказывал! Вот ведь как судьба завернулась! — сказал шофер Кравцов.
— И как она завернулась? — спросил я.
— А, вы не слышали, господин подполковник! Сейчас расскажу! — обрадовался шофер Кравцов. — Вот свобода, господин полковник. Вот как она людей выворачивает! — Вообще, я слышал о шофере Кравцове, что он сию свободу, то есть революцию, принял, но сейчас, видимо, зная меня, он захотел мне показаться каким-то другим, как бы вольномыслящим, что ли. — Так вот, пришло из дома, из Тифлиса, подполковнику Мясникову письмо, — стал рассказывать шофер Кравцов. — Написала жена. И написала она, венчанная с ним, что наступила свобода и она пошла жить к одному богатому татарину, который давно за ней волочился, что все равно от подполковника Мясникова никакого толку нет, находится он далеко и безвылазно, жалованье от него ей задерживают, а если и дают, так все его подполковничье жалованье ее нынешний татарин в ресторане по пяти раз за вечер спускает — так богат он. Подполковник Мясников послал ей развод. А она развода не дала. Опять от нее пришло письмо. Венчанная его жена ему написала, что дать развода не может, потому что не знает, сколько любовь татарина к ней продлится, мол, случиться может всякое, “а тогда, милый мой лысый пупсик, я вернусь к тебе, потому что содержать меня будет больше некому!” Вот как при свободе, а, господин подполковник!
— Причем же здесь свобода? Курв всегда было в большом количестве!
— Так точно, господин подполковник! — сказал шофер Кравцов. — И раньше такое бывало. А вот еще случай, совсем другой! Вы простите, господин подполковник, что я беспрестанно говорю. Если я замолчу, я тотчас засну, и мы…
— То есть как заснешь? — не поверил я.
— Обыкновенно, господин подполковник! Я на Западном фронте газом травленный. Такая вот теперь со мной трансмиссия случается! — сказал шофер Кравцов.
— Но вас же следовало… — хотел я сказать об освобождении его от военной службы.
— Нет, господин подполковник! Я скрываю это. Я отличный шофер. И мне служить нравится. Дома бы я давно заснул навеки. А здесь — я жив-здоров, птицей летаю! — сказал шофер Кравцов. — Ну, так вот, послушайте еще. — И вдруг он вспыхнул каким-то отчаянным азартом: — А хотите, я вам скажу, что о вас в корпусе, ну, в среде нашего брата шоферов, говорят?
Я не успел ответить, хочу ли, а он уже стал говорить.
— А то про вас говорят, господин подполковник, что вы не такой, как все. Это они говорят в хорошем смысле. Уважение, говорят, от него так и идет. Он ничего не скажет или только подойдет, а уже вытянуться охота, и, прошу прощения, скорбное словцо само застывает, хотя до того человек из мати в мать ругался. Но тут же говорят, что вы не наш, то есть не их. Шофера — народ особый. Всякого они насквозь видят. И видят, кто их, а кто не их, будь он хоть какой высоты начальник. Вот, извините, наш командующий корпусом генерал Баратов, он наш. Генерал-майор Линицкий Александр Иванович, чей я шофер, он тоже наш. С командующим корпусом они, простите, на ножах, так что командующий выхлопотал себе другого начальника штаба, своего старого друга генерала Ласточкина. Но оба они наши. А про вас говорят, что уважают, говорят, справедливый и солдата любит, но вот какой-то из высоких, не достать.
— Спасибо! — усмехнулся я.
— Прошу извинить, господин подполковник.
— Как же я не знаю этого? — сердито, будто шофер Кравцов был виноват, спросил я.
— А как вам знать? Вы все время на линии. Там много не узнаешь, — сказал шофер Кравцов и вдруг стал рассказывать дальше: — А войскового старшину Бичерахова знаете? Он ведь тоже, как и вы, какой-то такой, что не достать. А вот, извините, в свое время его ведь из полка судом чести отчисляли!
— Да это-то откуда вам известно? — снова сердито спросил я.
— Дело прошлое. А шофера все знают. Везем мы своих начальников. А они между собой обо всем разговаривают. Вот и мы все знаем. Еще до войны его отчисляли!
Из документов строевой части я знал эту историю командира-партизана войскового старшины Лазаря Федоровича Бичерахова, отважного, как было написано в его служебной характеристике, до дерзости и беззаветно преданного Отечеству офицера. Но, как это бывает, сильная боевая натура сильна и в своей страсти помимо боя. Он не смог сдержать своего чувства к жене своего друга, тоже осетина, что привело у того к распаду брака. Конечно, офицеры полка исключили господина Бичерахова из своего состава. Командир его полка сообщал тогдашнему начальнику штаба нашего корпуса генералу Эрну, дай Бог памяти, что “прикомандирование к полку войскового старшины Бичерахова нежелательно ввиду исключения его из полка судом чести”. Кажется, так. Но скажу еще раз, это был настоящий воин. Его отряд в пять конных и одной пешей сотен при двух орудиях и восьми пулеметах отличался особенной доблестью, инициативой и решительностью.
— И еще про вас могу сказать! — совсем разболтался шофер Кравцов.
— А я могу вас поставить на часок под ружье! — остановил я.
— Слушаюсь. Понял! — сказал он.
Глава 22
Казвин открылся не сразу. Он мало чем отличался от прочих азиатских городов по архитектуре и устроению, но имел свою особенную черту. Собственно, все персидские города отличались тем, что выносили свои сады за городские стены. Но Казвин был окружен виноградниками, фисташковыми и миндальными садами плотно, как хороший солдат хорошо скатанной шинелью. К тому же он располагался на равнине перед снежным хребтом Эльбурс, показывающимся из-за холмов на поворотах дороги и магнетически притягивающим к себе глаза, так что городу внимания не оставалось. Два года назад, во время антирусского разгула, Казвин стал прибежищем массы русских служащих со всей Персии. При этом местные жители, научаемые дервишами и агентами турок и германцев, приняли беженцев, как и все русское, весьма враждебно. По улицам пошли своеобразные демонстрации в виде похоронных процессий. Толпы жителей, выряженные в белые передники и украшенные черными флагами, с неизменными же дервишами во главе, шатались по улицам и пели некие гимны, в переводе обозначающие ни много ни мало, а “смерть нам, правоверным, если ранее не умрут русские нечестивцы”. Торговля, находящаяся в руках местных армян, была полностью прекращена, и говорят, что те, кто отваживался торговать, были преследуемы и даже убиты.